Они как раз собирались чай пить: бабушка, доставшая вазочку с тейглах[16], дедушка, колдующий над чайником для заварки, тетя Голда, муж ее Рувим, и за столом не отрывавшийся от книги, что-то шепчущая самой себе безумная Софа. Ну и Авель, притащивший растопленный самовар. Яков как всегда где-то шлялся.
– Мама, папа, это Арсений, – сказала родителям Дора, строго оглядывая стол из-под накрахмаленного сестринского чепца. – Он будет с нами жить.
Арсений был боевой офицер с крестами на застиранном, но свежеотглаженном кителе. Лицо его состояло как бы из двух половин. Слева нормальное бритое бледное до синевы мужское лицо, справа – неподвижная бугристая маска, сшитая из ярко – розовых лоскутов, с толстой марлевой нашлепкой на месте глаза. Левый глаз косил дружелюбно и весело.
– Очень приятно, Жук. – Он самостоятельно объехал собравшихся в своей коляске, колесо которой приходилось крутить свободной рукой. – Арсений Жук, к вашим услугам.
Странно, на его приветствие отозвалась даже Софа, оторвавшись от сладостей и произнося что-то невнятное, но очевидно радостное на своем зверином языке. Это подтверждало, что Жук хороший человек. Авелю он сразу понравился. И даже бабушка, хотя у нее явно было что сказать, на этот раз смолчала.
Его поселили, но отдельно, не с ними, в бывший чуланчик при кухне. Что бы там Дора не фантазировала насчет совместного проживания, главной в доме все же оставалась бабушка. Это в госпитале Дора могла командовать сколько хотела, а бабушка вольностей в отношениях не одобряла. И к перспективе Дориного крещения ради замужества относилась с негодованием. По этому поводу едва ли не каждый день велись напряженные переговоры, плелись интриги, проливались потоки слез. Только такой позитивный человек, как штабс-капитан Жук, мог относиться к развернувшейся вокруг него драме с философическим оптимизмом.
Оказалось, что он еще и герой-авиатор, бывший накоротке с кумиром Одессы Уточкиным, и стрелковый чемпион, занявший второе место в командном зачете на Олимпиаде в Стокгольме. Кусочек ноги и глаз Жук оставил под Нарочью, когда его «ньюпор»[17] загорелся и грохнулся посреди озера, чудом прошмыгнув мимо взломанных артиллерийским огнем сизых весенних льдин.
– Веришь ли, моншер, я чуть не ухохотался, – рассказывал он Авелю. – Сверху горю, волосья трещат, от рожи паленым пахнет, а снизу заливает ледяной водой. Ужас как холодно и мокро, и выбраться не могу – нога в обломках застряла. Значит, уже полыхаю вовсю и от смеха трясусь. Представил себе, что буду сверху, как шашлык-машлык, торчать, а снизу задницей в лед вмерзну. Только хохотунчик меня и спас. Потому что от тряски нога вытащилась, и я в сторону отполз перед тем, как все окончательно загорелось. Тут пластуны-сибиряки меня и обнаружили. Дальше один госпиталь, другой, так и с тетушкой твоей повезло повстречаться.
По