And then came, as if to my final and irrevocable overthrow, the spirit of perverseness. Of this spirit philosophy takes no account. Yet I am not more sure that my soul lives, than I am that perverseness is one of the primitive impulses of the human heart – one of the indivisible primary faculties, or sentiments, which give direction to the character of Man.
Who has not, a hundred times, found himself committing a vile or a silly action (кто сотни раз не обнаруживал себя совершающим гнусный или легкомысленный поступок; to find – найти, обнаружить), for no other reason than because he knows he should not (ни по какой другой причине, как потому, что он знает, что не должен /делать этого/)? Have we not a perpetual inclination, in the teeth of our best judgment (разве не имеем мы вечной склонности, наперекор нашему лучшему суждению = разуму: «в зубы»), to violate that which is Law (нарушать то, что является Законом), merely because we understand it to be such (просто потому, что мы понимаем, что оно им является; such – такой, таковой)?
This spirit of perverseness, I say, came to my final overthrow (этот дух извращенности, говорю я, дошел = довел до моей окончательной гибели). It was this unfathomable longing of the soul to vex itself (это было = именно это неизмеримое стремление души мучить себя) – to offer violence to its own nature (преподносить = совершать насилие над своей природой) – to do wrong for the wrong’s sake only (совершать дурное только лишь ради дурного; wrong – неправильный, ошибочный) – that urged me to continue and finally to consummate the injury (которое побудило меня продолжить и наконец довести до конца тот ущерб) I had inflicted upon the unoffending brute (который я нанес безобидному зверю).
One morning, in cool blood (одним утром, хладнокровно: «в прохладной крови»), I slipped a noose about its neck (я затянул петлю вокруг его шеи) and hung it to the limb of a tree (и повесил его на ветку дерева; to hang); – hung it with the tears streaming from my eyes, and with the bitterest remorse at my heart (повесил его со слезами, струившимися из моих глаз, и с горчайшими угрызениями совести в моем сердце); – hung it because I knew that it had loved me (повесил его потому, что я знал, что он /раньше/ любил меня), and because I felt it had given me no reason of offence (и потому, что я чувствовал, что он не давал мне причины для обиды); – hung it because I knew that in so doing I was committing a sin (повесил его потому, что я знал, что, делая так, я совершал грех) – a deadly sin that would so jeopardize my immortal soul (тяжкий: «смертный» грех,[3] который подвергнет мою бессмертную душу такой опасности) as to place it – if such a thing were possible – even beyond the reach of the infinite mercy of the Most Merciful and Most Terrible God (что поместит ее = душу – если такое возможно – за пределы досягаемости бесконечного милосердия Милосерднейшего и Ужаснейшего Бога).
On the night of the day on which this cruel deed was done (ночью того дня, в который это жестокое деяние было совершено), I was aroused from sleep by the cry of fire (я был разбужен ото сна криком о пожаре). The curtains of my bed were in flames (полог моей кровати был в огне). The whole house was blazing (весь дом пылал; whole – целый). It was with great difficulty that (лишь с большой трудностью: «это было с большой трудностью, что») my