дощатый стол, окно в три переплёта
и мартовская серая погода,
и лист бумаги под моей рукой.
«День прочитан почти до конца…»
День прочитан почти до конца.
Скоро полночь, – и книга закрыта:
монолог от чужого лица
у родного корыта.
День уходит и в полутона
всё окрашено: вечер сыреет,
город молча стоит у окна
и в окно фонарями глазеет.
Вот луна осторожно вошла
и к лицу прикоснулась,
помаячила, не дыша,
и назад отшатнулась,
прихватив и меня по пути,
чтоб не сбиться со счета
в эту ночь, где концов не найти,
где надежда мертва, как пехота,
окружённая в голой степи
и поднявшая медленно руки…
Зубы стисни и душу скрепи
и читай свою книгу разлуки.
«Для чего я, когда больному…»
Для чего я, когда больному
Нужен врач, а не виршеплёт:
Без фундамента – гибель дому,
А без флюгера – проживёт!
Для чего, если жизнь как обод.
Слово – белка в нём. И внутри
Этот обод лишь там разомкнут,
Где прыжок… эх, – на раз-два-три…!
Для чего, – если все уходят, —
прозаически – ни во что,
и меня самого проводят
тоже как-нибудь в то ничто?
Для чего я…
«Зима прошла. Воспоминанья лживы…»
Зима прошла. Воспоминанья лживы, —
в них лишь слова, убогие как тень:
отмечено, что был такой-то день,
что были мы, точнее – были живы
и что-то говоря, куда-то шли,
и часто ссорились, и редко утешались…
В подъезд холодный листьев намели
чужие дни и с нашими смешались.
Остался нам лишь привкус той зимы
Или скорее – прикус, бьющий болью.
Любовь, – как рану посыпая солью, —
снег засыпа́л.
Его любили мы.
«Мой век – мой хлеб…»
Мой век – мой хлеб. На нём, как плесень, искушенье —
сменить в конце концов и хлеб и этот век,
пока не затянул на стебелёчке шейном
арканную петлю прохожий человек.
Любой из них, любой из проходящих мимо,
потомок степняков и местной голытьбы,
мой азиатский брат и восприемник Рима
готов служить мечом дамокловой судьбы.
О, мой насущный век, грызу, – крошатся зубы,
Да что там зубы, – жизнь крошится день за днём.
Так короток мой бег. Слова людей так грубы.
Невмоготу мне жить в отечестве моём.
Квартет 1966–1969
В тот год я приучал себя к смиренью
и свойства тростника практиковал,
не доверял ни слуху, ни везенью,
лишь собственному зренью доверял
и очень смутно видел ваши лица, —
как будто сквозь многозеркальный