Грановский словно ждал этого. Он всё рассказал: и про долг, и про шулеров московских, и про состояние своё, безысходность. Боткин слушал внимательно, не перебивал.
– Да-а, Тимофей Николаевич! – наконец произнёс он после рассказа Грановского. – Я вот что скажу: это на тебя так похороны воздействуют… мрачные мысли наводят. Покойничек-то, поговаривают, с чертями знался… Вот его дух в прелесть тебя и вводит. Не бывает, дорогой, безысходных положений, есть только временные трудности. Время пройдёт, и невзгоды вместе с ними. Оплачу я твой долг!
– Вася, сколько можно у тебя одалживать. Ты – добрая душа! Но у тебя малолетние братья на попечении.
– Ах, оставь, всем хватит! И давай так, по-христиански, без всяких условий, чтобы никто не знал… между нами. И волен ты дальше жизнью распоряжаться как вздумается.
– Тебя, Василий, ангел ко мне послал! Ей-Богу! – перекрестился Грановский.
– И вот, без восхвалений. Жене твоей, Елизавете Богдановне, мой нижайший поклон! – прервал разговор Боткин.
По мосту ехала чья-то повозка. Боткин по-купечески властно остановил её, усадил Грановского, а сам сел рядом с возницей, и отправились они догонять процессию.
Сено вперемешку со снегом обдало неповторимой смесью запаха зимы и лета. Грановский вздохнул полной грудью, и жизнь ему представилась не такою уж мрачной.
Четвёртая верста
Пётр Яковлевич Чаадаев одиноко брёл вдоль Москвы-реки. Он не любил скопления народа и поэтому решил подойти к Свято-Данилову монастырю со стороны Пятницкой. Набережная была пустынна. Да и какая это была набережная! Всего лишь жалкая тропка, тянущаяся от одного дома к другому. Всюду валялись доски, тряпки и прочий мусор. Москва – не Петербург, в ней, как в любом российском городе, всё рядом: величие Кремля и убогость замоскворецких домишек. Но невзрачный пейзаж не отвлекал Чаадаева от дум.
«Что было бы, если бы Гоголь не умер, а выжил после своей странной болезни, да ещё после сожжения второго тома “Мёртвых душ”? Гм-м… Его непременно объявили бы сумасшедшим! В России принято всё непонятное и неординарное причислять к умопомрачению». Чаадаев вспомнил Пушкина, дружбой с которым он по прошествии лет всё больше и больше гордился.
Не дай мне Бог сойти с ума.
Нет, лучше посох и сума…
«А если ты не сумасшедший, а только объявлен таковым! И кем! Самим государем! И должен жить с этим ярлыком, и вынужден постоянно доказывать обратное. Нет, никто не поймёт моих мучений! Что может быть ужаснее, чем слыть светским юродивым… и что бы ты ни говорил и ни думал, всюду натыкаться на снисходительные взгляды и улыбки. Бр-р! Уж лучше смерть! Хорошо, что Гоголь умер! Прости, Господи, мои грешные мысли!»
Чаадаев остановился и перекрестился на купола ближайшего храма.
Чаадаев хотя и призывал Россию к объединению верою с Европой, в душе трепетал перед православными российскими храмами.