А в мире за ночь побелело:
овеян белый сад и дом.
Упорный ветер охлаждает
медь раскаленных щек и век.
И по полям ночным блуждает
один, в раздумьи, человек.
Отсюда, с кладбища чужого
видна граница. Часто он
следит дорогу часового,
земной прорезавшую сон.
То, что стремится стать всемирным
– всепотопляющий прибой —
теснится вех чертою мирной —
воздушнокрепкою стеной.
Взлетев, дымятся стайкой птицы,
ползет оратай вдоль оград…
Но в полночь гулок мир границы,
в тумане выстрелы звучат.
От плошки огненного флага,
зигзагом вех, змеей брегов,
болотом, где темнеет влага…
он изучать ее готов,
и в сизый дым лесов за нею,
облокотясь о влажный склон
холма могильного, бледнея,
он неподвижно погружон.
От безответной, недвижимой,
широкотлеющей страны
восходят облачные дымы
неопалимой купины.
Порой сойдутся обвинить
друг друга – в прошлом, настоящем:
кого теперь боготворить
и чем гордиться – говорящим!
Порою вспомнят времена —
те героические годы…
пересчитают имена,
могилы братские свободы.
Но с каждой новою весной,
осенней черной годовщиной
бесстрастней говор круговой —
бледнеют доблести и вины.
Все чаще хочется неметь —
судьба все глуше, неизвестней…
и души просятся допеть
тогда лишь сложенные – песни.
Все неизбежней для живых
последнее предначертанье:
не дом, но мiр – не мир, но вихрь:
судьба и выбор и призванье.
О вы, снесенные листы!
Что́ бурей сорванные птицы!
Мететесь в шумные порты
и европейские столицы.
Что им до ваших крыл – и так
земля в разливах душ и кликах! —
до ваших трой или итак,
крушений, подвигов великих…
Им ничего не говорят
судьба и опыт побежденных.
Еще и трои не горят,
моря не кличут разоренных.
И только новый одиссей
занять бы мог рассказом длинным
о древних ужасах морей,
о поднебесии пустынном;
о перейденных им словах,
о передуманных им лицах;
о тюрьмах, трюмах; о мешках
не там ли груженной пшеницы;
о аде доменных печей,
легчайших душах – клубах пара;
о тьме пастушеских ночей,
о черном поте кочегара;
мечтах под грузом портовым
в Марселе, Фриско,{5} Санта Лючье,
о царской гордости своим
великим неблагополучьем;
средь возмущений и речей,
опять колеблющих народы, —
о новой мудрости своей
безмолвной