Комсорг Боровко, вскочив снова, застучал карандашом по стакану:
– Тише! Ребята! Давайте тише! Товарищ Елисеев не может говорить, когда вы хохочете!
Смех постепенно стих, а Елисеев, воспользовавшись паузой, глотнул воды прямо из графина, пригладил чуб, поправил кобуру и сказал в наступившей уже тишине:
– Вот. Я закончил. Предлагаю голосовать. Кто за?
Грушинский и Райхман первыми торопливо подняли руки.
Они лежали.
… – И все-таки ты должен был согласиться, – сказала Аннушка тихо. Они разговаривали уже больше часа.
– Да зачем?! Мне хорошо и тут.
– Нет. Ты мог хотя бы на время убежать от того кошмара, который окружает нас. А ведь можно там и остаться.
– Я никуда не собираюсь бежать. И как я могу остаться? Как же тогда ты?..
– Если бы мы действительно решились на это, ты, я думаю, придумал бы, как перевезти и меня. Но, вообще-то, это я так сказала. В качестве темы для размышления. В конце концов, если бы ты поехал за границу, ты смог бы найти там лекарство для папы.
Дмитрий, подумав, смущенно кивнул:
– Ты права. Я страшный эгоист.
Она отвернулась, чтобы он не заметил ни торжествующего выражения на ее лице, ни слез на ресницах: единственная возможность заставить его спасти себя, сделать так, чтобы он думал, что спасает других.
– Еще не поздно, – сказала она, боясь, что голос выдаст ее. – Они предложили тебе подумать. Иди завтра же в ЧК и скажи им, что горишь нетерпением выполнить поручение их партии и правительства. А все, что ты нагородил там раньше – полный вздор.
– Ни за что! Да и кто мне теперь поверит?
– А ты покайся, скажи, что ненавидишь свое прошлое, что ты мечтаешь вступить в их партию и строить коммунизм…
– Да как же это возможно?! – от возмущения Дмитрий даже приподнялся на локтях. – И это говоришь мне ты? Ты?!
– Да, я, – с вызовом ответила она. – Потому что этой маленькой ложью ты можешь спасти себя и близких тебе людей. А твоя гордыня погубит и тебя, и нас.
– Может быть, ты и права, но есть ведь что-то святое…
– Гордыня, – устало повторила она и перевернулась на бок. – Знаешь, Митя, давай-ка спать. Утро вечера мудренее.
… На этот раз сон не застал его врасплох. Выходило так, что Дмитрий как будто бы жил сразу двумя жизнями: одной – наяву, и тогда он не помнил ничего ни о Ладжози и его страшных картинах, ни о Перуцци, ни о красавице Бьянке; другой – во сне, и тогда уже не существовало ни Эрмитажа, ни ГПУ. И все-таки какая-то странная неуловимая ниточка крепко связывала два этих мира.
Вновь превратившись в бесплотный дух, Дмитрий мчался над пустынной ночной равниной. Луна в эту ночь была конечно же желтой и нездоровой, собаки конечно же выли заупокойную песнь. И повсюду – на кладбищах, на болотах, в каждом темном и