Поэт распознает в таких мечтах игру; поэту ведомо «страшное безумие любви», «яд», «бешенство бесплодного желанья», от чего он и остерегает «неопытного мечтателя».
И еще раз голос безумного чувства отзовется в «отрывке» 1818 года:
Оно мучительно, жестоко,
Оно всю душу в нас мертвит,
Коль язвы тяжкой и глубокой
Елей надежды не живит…
Вот страсть, которой я сгораю!..
Я вяну, гибну в цвете лет,
Но исцелиться не желаю…
Представим себе: приведенные фрагменты попались бы нам на глаза при перелистывании тома пушкинской лирики петербургского периода. В таком случае было бы трудно понять и настроение, и смысл стихов. Другое дело, если мы, как и должно, воспримем стихи в контексте духовных поисков поэта. Теперь становятся вполне ясными и надрывная мрачность этих стихов, и неотвязность их. Становятся понятнее и последующие строки:
Но прежних сердца ран,
Глубоких ран любви, ничто не излечило…
Отголоски кризисных мотивов в стихах 1817–1818 годов подтверждают правду этого переживания. Старые, зажившие раны ноют в непогоду…
Была недолгой полоса жизни, когда мотив мучительной, не реализованной иначе, как в слове, любви был почти единственным, сильно потеснившим на время все остальное. Этот мотив не исчез при перемене образа жизни, что доказывает: в основе мотива подлинная страсть, не литературная игра как дань популярному элегическому жанру. Сказанное не отменяет литературной формы переживаний поэта: надо точно определить характер литературности. Это ни в коей мере не графоманская дань моде, в основе переживания – неподдельный сердечный импульс. Но разработка мотива переводится в литературный план, и это важнее всего. Крайне трудно, практически невозможно идентифицировать поэтическое переживание с реально-биографическим, установить адресатов пушкинских стихов. Такие попытки активно предпринимаются, версий много: каждую невозможно бесспорно доказать, равно как невозможно со всей решительностью отвергнуть. Достоверного мало, все зыбко, неопределенно. Думается, ценность призрачных биографических фактов теряется окончательно: они сгорают в топке творческого воображения. Зато поэтический факт остается нетленным. Поверим поэту: реальным любовным отношениям предшествовал этап духовной драмы, всеохватывающей и мучительной, подготовившей сердце поэта к возможности пережить тончайшие оттенки эмоций. Эта драма воспитала мужчину, крепкого духом, способного устоять на краю бездны, исполненного великодушием, повелевающим тяжесть испытаний брать на себя.
Отголоски кризисных мотивов в новом периоде творчества вполне закономерно оттесняются на периферию, уступают первый план новым впечатлениям. Более существенно, что они сохраняются в стихах 1817–1818 годов, а как воспоминание – даже в стихотворении 1820 года.
Впрочем, мы имеем дело с лирикой, искусством динамичным: здесь самые броские формулы фиксируют лишь краткий миг, летучее состояние. Ситуативные формулы нельзя растягивать, придавая им универсальный характер.