Гарик, наблюдавший со стороны, взбеленился ещё больше, когда бестолковый официант, не способный справиться с мелким делом, вдруг грохнул по стенке молотком, оставив в ней хорошую дыру, и отшвырнул молоток на стол, отчего там разбились пара бокалов. После того он осел на пол, и, обхватив лицо руками, стал громко рыдать, хохотать и икать.
Лицо Гарика побагровело. С улыбкой, предназначенной для посетителей, но с такой искусственной и искажённой, что лучше бы он не улыбался, он подошёл к картине вплотную, подёргал за тонкую оправу, – картина даже не шелохнулась. В момент, когда Гарик тронул оправу, ему показалось, что от картины повеяло трудно объяснимым, чем-то таким, от чего хотелось плакать и смеяться одновременно…
– Ладно, ты, – пробурчал Гарик, наклонившись к уху официанта. – Мотай отсюда. Потом снимем.
Менеджер увёл официанта, подталкивая в спину, как арестанта. А Гарик, удаляясь в кабинет, не раз оглянулся на картину, чтобы представить, как она смотрелась на разном расстоянии. И понял, что нечего волноваться: картина почти не замечалась среди других крупных полотен, а если б её случайно заметил какой-то скучающий посетитель, то он бы ещё больше заскучал, подумав, что там фотография братьев, а кто эти братья, чёрт его знает.
Если бы Гарика Амеряна не отвлекали его эмоции, он бы внимание обратил на то, как похож человек на картине на его школьного друга. А сам Абадонин с лёгкой усмешкой наблюдал за вознёй с картинкой, которую, казалось бы, легко одним пальчиком сковырнуть.
Вот и оркестр объявился и стал настраивать инструменты. На сцену выпрыгнул конферансье. Первые шутки его касались брачной ночи молодожёнов, которых звали Мара и Зорик, и все мужчины, кто был поблизости, ласкали взглядами груди Мары, такие белоснежные и пышные, что вытекали из декольте, как могут из тарелок вытекать чрезмерные порции взбитых сливок. И те же мужчины втыкали в Зорика взгляды зависти и неприязни.
На сцену вскочил армянин в пиджаке, – в ослепительно белом, на голую грудь, на которой зверино курчавился мех. Звякнули тромбоны, взвыли саксофоны, узнался мотив, завязались слова, промчался озноб, взвизгнули женщины, свистнул мужчина, затопали ноги – по “Русской Сказке” пошёл приплясывать натренированный баритон: “Я больше жить так не мог, не хотел, сел в самолёт и в Нью-Йорк прилетел”.
Весь народ, жевавший и пивший, и перекрикивавший друг друга, бросил перечисленные занятия и осклабился, как по команде, а шеи почти одновременно поворотили осклабленность к сцене. Ритм двигал ногами, как чёрт, напитки в посуде – бушевали.
“В супермаркете украл, меня простили, “Кадиллак” угнал, и тоже отпустили”.
– Вы всё понимаете? – спросил