Воскресенский, у которого густо выступил на щеках румянец, подобострастно кивал, не отрывая взгляда от Скобельцына. Остальные на речь не реагировали.
– Возвращаюсь к Платону и Гомеру… Платон, опять же, и цитировал слепца, и предлагал запретить его сочинения, и при всём этом называл его величайшим поэтом.
– А запретить я его хотел… зачем? – спросил Воскресенский.
– Примат этики над эстетикой, мой друг. Величайшая чума человечества – стремление положить художника на Прокрустово ложе нравственности. Вас, дорогой Платон, возмущали портреты Богов и героев в гомеровском изводе. Боги должны выражать идею абсолютного Блага, а не смущать сердца людей своими неблагочестивыми поступками. Но самое неприятное лично для меня, что именно мне, Сократу, Платон приписал кучу страннющих речей. А я ничегошеньки подобного не говорил! Ты, друг мой, либо неправильно записал, либо намеренно опорочил мое доброе имя! – он с укором посмотрел на Воскресенского. Тот прикрыл лицо ладонями и начал негромко всхлипывать.
– Так, кто у нас дальше… – Скобельцын перевел взгляд на Мякинена.
– Вы, друг мой, вылитый Пифагор. Вы вождь жесткой, иерархизированной и законспирированной организации единомышленников. Но при этом вашими Богами являются числа – пусть и со множеством нулей. И, главное, Вы вегетарианец, судя по сегодняшнему ужину.
– Иногда я ем мясо, – отрезал Мякинен.
– Иногда и Пифагор ел мясо! Так что Вы Пифагор. Без вариантов.
– А еще какие у нас с этим Вашим… какие подвязки-то общие?
Скобельцын задумался.
– Я нащупываю духовное родство интуитивно, используя моментальное впечатление, а не психологическое и биографическое подобие… Но, если Вы изволите сопоставления наглядные, то… Пифагор, например, за знаниями ездил в Египет. –