– Где твой нож? Отдай мне его. А то боюсь, – обращаюсь.
Рука протягивает нож-выкидуху. Неудобно показаться трусом, и я неожиданно для себя вдруг отказываюсь от ножа:
– Да ладно. Не надо.
Гей благодарно прячет оружие:
– Я тебя люблю.
Час от часу не легче.
Пытаюсь его поднять с колен. Тяну вверх, но он не хочет и в своём самоуничижении очень уверен.
Может, приобнять его за плечи? Так его поднять было бы легче, только не подумал бы он чего лишнего. Тот, однако, клянётся:
– Я к тебе очень хорошо отношусь, и я не сделаю тебе вреда.
Ладно. Была не была. Тяну вверх, приобняв, и он, действительно, встаёт.
– Гунтарс, – протягивает руку.
О том, что латышские имена очень красивы, я читал где-то в продажной прессе. Язык без костей, а клавиатура без совести. Многие же вообще пишут, как это здорово, когда в Латвии перестанет звучать русский язык, а президент Вайра Вике-Фрейберга официально заявила, что в Латвии слишком много русских. Бумага, или там экран телевизора или компьютерного монитора, всё стерпят. Но про красоту. Для кого-то, очевидно, эстетически значимо наблюдение за чужой смертью под классическую музыку, как люди гибли в газовых камерах или как ИГИЛ1 медленно убивает свои жертвы. Всегда такое дерьмо выключаю вместе со всей вкладкой при малейшем намёке, если попадаю на него на просторах интернета. Смотреть на то, как люди ходят в туалет, тоже не увлекает. Да и как животные гадят, как-то не вызывает желания лицезреть. Знаю, что многих латышские имена из-за навязывания сверху государственного языка не обольщают экзотикой, но раздражают. Я по поводу латышскости тоже восторга не испытываю. Они не любят нас, мы не любим их. Чего хорошего, когда к тебе навязываются? Государство прям как этот нетрадиционал, вот кто живой символ национальной идеи. Мы садимся с моим неожиданным поклонником на скамейке.
– Будешь? – достаёт он из сумки, что при нём, бутылку алкоголя.
Отрицательно мотаю головой, лукавя:
– Не пью.
– Я недавно шёл ночью по Юрмале мимо кладбища, – прихлёбывает он, – и увидел самого сатану.
– Да ну, – отвечаю.
– Иду, думаю о мертвецах, о том, что все сдохнем. Кажется, что мёртвые меня слышат. Отгоняю эти образы. А вокруг темно, и – не души. Страна вымирает, народу становится всё меньше, так что не удивительно. Фонари жёлтые сверху светят. За кладбищенской оградой чудится чёрная мать сыра-земля с прорвой могил. Листья чернят желтые лучи латерн, как это будет, светильников, во, тех самых жёлтых фонарей. А в душе черви копошатся.
До сих пор я думал, что псих – это я. Но я, похоже, ошибался. Собеседник продолжает:
– Есть или нет тот свет? Существует ли дьявол? Иду, храбрюсь, но эти сомнения мне вконец недоели, и, чтобы с ними порешить, думаю: «Если он существует,