Леон вывез родителей из Льежа весной сорок второго года, с началом массовых депортаций бельгийских евреев. Старшие Циммерманы получили паспорта с французскими фамилиями. По бумагам они стали католиками:
– Катрин унаследовала ферму от родителей. В той глуши было безопасно, то есть мы считали, что безопасно… – Леон вздохнул, – я ей доверял, она была моей женой… – с Катрин, тоже уроженкой Льежа, он познакомился на партизанской акции:
– До войны мы не сталкивались, я учился в Лувене, она заканчивала гимназию. Мы встретились в сорок первом году, ей тогда было всего восемнадцать… – Леон понял, что его покойная жена, была ровесницей Кэтрин Бромли:
– У них одинаковые имена, они похожи, они даже одного роста… – он взглянул на часы:
– Хватит. Мерзавка мертва, она давно превратилась в скелет, на дне Мааса. Она предала моих родителей, спасая собственную шкуру. Гестапо село ей на хвост, она решила купить себе жизнь ценой депортации беспомощных стариков. Верно я тогда подумал, еврейка бы никогда так не поступила. Не еврейкам нельзя доверять, ни одной их них… – Циммерман не верил в Бога:
– Никто не верит, из переживших войну. Но речь не о Боге, а о нашем народе. Слишком много нас погибло, в Европе. Мои дети родятся евреями. Я обязан так поступить, в память о маме и папе… – мисс Ривка запаздывала. Рядом с Циммерманом, на столике, лежал букет белых роз:
– Ей нравятся эти цветы. Ей к тридцати, но она хорошая, серьезная девушка. Хорошая и хорошенькая. Нечего тянуть, я ей, кажется, нравлюсь. Сделаю предложение, на Хануку поставим хупу…
Фойе наполнялось патронами, к кассам тянулась очередь, шипела кофейная машинка. Тихо играло радио, над стойкой:
– Et dès que je l’aperçois
Alors je sens en moi
Mon coeur qui bat…
Он узнал низкий, хрипловатый голос Пиаф. Сизоватый дымок сигарет щекотал глаза:
– Мы с Катрин танцевали, в рабочем кабачке, в Льеже, тоже под Пиаф. Потом мы пошли на безопасную квартиру, я ей купил по дороге цветы. Не розы, фиалки. Мы выпили дешевого шампанского, целовались по дороге, в подворотнях, как дети. Мы и были дети, ей восемнадцать, мне двадцать три. Она шептала, что любит меня, сразу полюбила, как только увидела. Мы стали друг у друга первыми… – он вспомнил залитое слезами лицо:
– Леон, милый, поверь, я ни о чем не подозревала. Я уехала на рынок, с овощами, с яйцами, а здесь появились немцы… – Катрин стояла на коленях, запрокинув голову, растрепанные, золотистые волосы, падали на спину:
– Я ходила в льежское гестапо, это правда, но только для регистрации, как положено, владельцам ферм… – это было правдой:
– Я хотел ее ударить, но побрезговал марать руки. Монах ничего не видел, он ждал во дворе, у машины… – они с командиром приехали на ферму глубокой ночью:
– Она стала расстегивать платье, я вынул пистолет, и тогда она сказала о ребенке. Якобы, с мая, когда я в последний