Кто убивает это произведение, умерщвляет нечто большее, чем человек, он убивает душу нации во всей ее чистоте. Его преступление неискупимо, и Данте наказал бы его вечной агонией его племени, вечно возобновляемой. Мы, отвергающие мстительный дух этого жестокого гения, мы не возлагаем на народ ответственность за поступки отдельных лиц. С нас достаточно той драмы, которая развертывается у нас на глазах, и развязкой которой, почти несомненной, должно быть крушение германской гегемонии. Особенную остроту придает этой драме то, что ни один человек из числа тех, которые принадлежат к интеллектуальной и моральной верхушке в Германии, – к этой сотне высоких умов и этим тысячам честных сердец, которыми никогда не была обделена ни одна великая нация, – никто из них действительно не подозревает преступлений своего правительства; никто не подозревает ужасов, содеянных в Валлонии, на севере и западе Франции, в первые две или три недели войны; никто(как будто на пари!)не подозревает сознательного опустошения городов Бельгии и разрушения Реймского собора. Если бы они увидели правду, я знаю, многие из них заплакали бы от горя и стыда; и из всех злодеяний прусского империализма самым худшим, самым гнусным является то, что он скрыл свои злодеяния от своего народа, ибо, лишив его возможности протестовать против них, он сделал его ответственным за них на целые века, он злоупотребил его великолепной преданностью.
Конечно, интеллигенция также виновата. Ведь если можно допустить, что простые смертные, во всех странах послушно принимающие известия, которыми их кормят газеты и начальство, поддаются обману, – это непростительно для тех, чье ремесло – отыскивать истину среди заблуждений и помнить о том, чего стоят свидетельства корысти или страсти, одержимой галлюцинациями; их основной долг (долг столько же честности, сколько и здравого смысла) должен бы заключаться в том, чтобы, прежде чем ввязываться в этот ужасный спор, ставкой которого было истребление народов и духовных сокровищ, окружить себя опросными листами обеих сторон. Из слепой лойяльности, движимые преступной доверчивостью, они, очертя голову, бросились в сети, расставленные им империализмом. Они уверовали в то, что первый их долг – с закрытыми глазами защищать от любого обвинения честь своего государства. Они не поняли того, что самым благородным средством его защиты было осудить его ошибки и омыть со своей родины это пятно… Я ждал от самых благородных умов Германии этого мужественного неодобрения, которое могло бы возвеличить ее, а не унизить. Письмо, написанное мною к одному из них на следующий день после того, как грубый голос Агентства Вольфа высокопарно возвестил, что от Лувена осталась только куча пепла, – было враждебно принято всей лучшею частью Германии. Они не поняли того, что я давал им случай высвободить Германию из объятий преступлений, которые ее именем совершала ее Империя. О чем просил я их? О чем просил я всех вас, художники Германии? Я просил