Выходя из ванной, она бормотала, не зло, а в какой-то глубокой печали:
– Как скоты. Даже еще хуже.
Дверь с матовым стеклом, по которому шли геометрические узоры, похожие на снежинки, отделяла комнату бабушки от небольшой ниши, называвшейся “кабинетом дедушки Александра”. Из этого кабинета у дедушки имелся свой персональный выход на веранду, а оттуда – на лужайку, с которой – на улицу, в город, на свободу.
В углу этой ниши стояла узкая тахта, привезенная еще из Одессы, твердая, как доска. На этой тахте дедушка спал по ночам. Под ней, как новобранцы на параде, выстроились в ровный ряд восемь или девять пар обуви, все черные, начищенные, как положено, до блеска. Если бабушка Шломит собирала разного вида и фасона шляпки – зеленые, коричневые, бордовые, – берегла их как зеницу ока в круглых коробках, то дедушка Александр любил оглядывать эскадру своей обуви, которую он начищал так, чтобы сияла она хрустальным блеском. И была там обувь на твердой и на мягкой подошве, с тупыми и острыми носами, с дырочками и шнурками, с ремешками и пряжками.
Напротив тахты стоял маленький письменный стол, всегда в безупречном порядке, а на столе – чернильница и пресс-папье, сработанные из дерева оливы. Это пресс-папье представлялось мне танком или кораблем с толстой трубой, отходящим в плавание от причала, который был сделан из трех посеребренных, сверкающих емкостей: одна до краев наполнена скрепками, вторая кнопками, а в третьей, словно клубок копошащихся гадюк, перепутались резинки. Вдобавок ко всему этому на письменном столе дедушки стояло хитрое сооружение из металла, прямоугольной формы, включающее в себя ящичек для входящих писем, и ящичек для писем исходящих, и ящичек для газетных вырезок, и еще один – для документов банка и муниципалитета, и еще – для переписки, связанной с иерусалимским отделением движения Херут. Была там еще и шкатулка из оливкового дерева, наполненная марками разного достоинства, а в ней отделения для всякого рода наклеек – “экспресс”,