ладонью. Не спала на завалинке живущая у деда сама по себе черно-белая кошка и только лишь скрипела на ветру ржавыми петлями открытая настежь дверь пустого сарая. Мое недоумение переросло в тревожное чувство, когда я увидел, что на входной двери в дом нет знакомого мне навесного замка, пустует потайное место, куда дед клал ключ, да и сами двери почему-то не просто закрыты, а прихвачены к косякам нешуточными гвоздями. На мой настойчивый стук в дверь и в окно сначала никто не отвечал, но потом послышался шум, шаги, что-то отодвигали и, наконец, хриплый знакомый голос спросил, кто стучит. Я ответил. Ефим Васильевич – а это был он – долго не узнавал меня и все переспрашивал, действительно ли это я. Наконец, он прокричал, чтобы я шел через хозяйственную пристройку. Я обошел дом и, пробираясь в полутьме через всякую рухлядь, с трудом попал внутрь жилой части, где и нашел старика в плохом состоянии: он был сильно возбужден, напуган и убеждал меня в том, что его, якобы, хочет отравить собственная дочь, которая «пущает в дом ядовитые газы». Мне стоило больших усилий успокоить его, потом удалось переговорить с дочерью – уже пожилой женщиной, – которая была в растерянности от таких нелепых обвинений своего отца, плакала и тревожилась, что не может позаботиться о нем, поскольку старик не пускает к себе в дом «отравительницу». Ничего хорошего от дальнейшего ожидать в этой ситуации не приходилось. Из отпуска я возвращался в невеселом настроении и с нехорошими предчувствиями.
Ну а последний раз я видел деда Шишкина в августе девяносто девятого года, когда, завершив командировку, вернулся домой и в первый же выходной день помчался в Луки. Подъехав к его дому, я увидел скрюченного и усохшего до неузнаваемости старика с отсутствующим взглядом, который сидел на покосившейся скамеечке возле калитки в каком-то нелепом, с чужого плеча неопрятном пиджаке и знакомой мятой пластмассовой шляпе, натянутой на оттопыренные бледные уши. Перед ним, на полуразвалившемся столике лежало несколько гнилых яблок из его запущенного сада – похоже, ему казалось, что он, как и многие селяне из придорожных деревень, торгует своим садовым урожаем. Я вышел из машины и окликнул Ефима Васильевича. Он слепо повел по сторонам глазами, что-то забормотал, тыча знакомой мне щепотью искалеченной правой кисти в яблоки – предлагал, видимо, купить. Меня он не узнавал. Это было просто невыносимо. Я зашёл в дом к его дочери – она, к счастью, была в деревне – и спросил ее, что я могу сделать для Ефима Васильевича. Она ответила, что сделать уже, видимо, ничего нельзя. Привозила, мол, даже как-то врача к нему, но дед его к себе не подпустил, хотя, собственно, и так всё было понятно.
– Вы уж, пожалуйста, приглядите за ним, чтобы он чем-нибудь не заболел, возраст-то такой, что худым для него может обернуться, – сказал я на прощание.
– Что вы, – покачала она головой, – он, сколько я его помню, никогда ничем не болел и, даст Бог, болеть не будет.