Ах, дорогие мои, столь много и преизрядно сказано было о романе Лоллия Питовранова, что нам затруднительно выделить чей-либо голос из общего хора. Ну разве что глубокомысленное суждение критика Игоря Ильича Анастасьинского о дерзновенной попытке писателя изобразить настоящее, день за днем становящееся прошлым и по завершении некоего круга времени снова оказывающееся настоящим. Вечное возвращение – понимаете ли? Бойким пером – а он не единожды признавался, что ему, ей-же-ей, раз плюнуть за пять-шесть часов накатать статью едва ли не в целый лист! – что вызывало не только завистливое восхищение, но и некоторое недоумение: если в часы наивысшей творческой производительности Льва Николаевича поднимала за волосы Луна и он гнал по листу в рабочую упряжку то Игоря Ильича не за что было ухватить, ибо голову он брил, оставляя голый блестящий череп, – не цепляться же было Луне за его маленькую седенькую бородку – впрочем, этот вопрос более по ведомству Фомы Аквинского, чем Юрия Лотмана, – бойким своим пером он толковал о вечном возвращении, для особо тупых приводя в пример движение по кольцу метрополитена. Вот на станции, скажем, «Новослободская» вы входите в вагон и через полчаса с небольшим выходите на той же станции. Что изменилось? Что навсегда осталось в прошлом? Что никогда уже не вернется? Если вы (не дай Бог! – с издевкой усмехается Анастасьинский) склонны к некоторому философствованию и понимаете условность принятого измерения времени, то не без тревожных ожиданий глянете вокруг. Все ли так, как было ранее – полчаса, год, десять или сто лет назад? О да. Все на месте. В торце – панно «Мир во всем мире», на котором в материнских объятиях Родины в облике женщины с крепкими рабоче-крестьянскими ногами ребеночек простирает ручонки вверх, к парящим над ним голубкам; витражи общим счетом тридцать два; гранитный пол в серо-черную шахматную клетку… Толпы, толпы с безумными газами. Все то же. Вы вернулись.
Столкнувшись однажды с Анастасьинским, маленькими – в соответствии с небольшим ростом – бодрыми шажками быстро вышагивающим в сторону известного всей пишущей Москве дома, Лоллий остановил его и промолвил, что признателен. Нет слов. Гриб-боровичок Анастасьинский захохотал, открыв взору Лоллия два ряда превосходных металлокерамических зубов. Это сколько же деньжищ он в свою пасть вбухал, не мог не подумать Лоллий, ощупывая языком осколок давно развалившегося зуба. «Туда, туда! – указал критик на дубовые двери дома. – Там я достойно приму твою благодарность». Лоллий стряхнул овладевшее им при мысли о непредвиденных расходах уныние, а пропустив вторую или третью, забыл о нем вовсе и после прочувственных изъяснений, излияний и поцелуев (уже пятая проскользнула), иногда глядя в седенькую бородку Игоря Ильича, иногда в его голубенькие глазки, а иногда поверх его лысой блестящей головы с проступающими бисеринками пота в зал, где за столиками сидели, пили и ели знакомые все лица