Кто – не сносил веселой головы,
Был – к Минотавру – добровольно загнан
И – под шумок лепечущей молвы —
Последней безнадежностью оправдан.
Виталий Амурский / Париж /
Родился в Москве в 1944 году. Прежде, почти автоматически, как в анкете, написав эти слова и дату, я совершенно не задумывался о том, что помимо сугубо канцелярской функции они могут нести иной – более глубокий смысл. Сейчас же понимаю – несут. Указывают на принадлежность к тому месту, которое не имеет ничего общего с тем, что называется так нынче. Календарная отметка тому свидетельство. Да, я из того города, который назывался Москвой, но не был (во многом) ни внешне, ни тем более внутренне, схож с нынешней столицей. Да, я из той страны, которой тоже больше нет, разве что природа её, суть её остались прежними. В каких-то случаях это помогает верить в лучшее, в каких-то – наоборот – лишает такой веры, а значит – опоры.
Подробности минувшего крошатся,
Подобно штукатурке на стене,
И надо бы со старым распрощаться,
Однако же мешает что-то мне.
Так, иногда Тишинку[3] вспоминая,
Себя я вижу в кепке набекрень
На фоне декораций, где – пивная,
Площадка волейбольная, сирень,
Звонков трамвайных резкие обрывки,
У газировщиц звяканье монет,
Бензоколонка, школа возле рынка,
Которой, впрочем, как и рынка, нет.
Печалюсь ли? Нет, в общем-то, нисколько.
Скорее, лишь осадок на душе,
Ведь из обрывков тех, из тех осколков
Единый мир не воссоздать уже.
Не так уже щедра и многолика
Была в нём жизнь и воля – уцелеть,
И те, кто жили в нём – почем фунт лиха
Не спрашивали, зная о цене.
Снежок предновогодний серебристый
Привиделся недавно мне опять,
Такой же чистый, как при декабристах,
Когда ещё темно, лишь стыдно спать.
Казалось, жизнь спокойна, как оазис,
Была в пространстве том без берегов,
Но в ней с ума сходил Валерий Тарсис,
Безумствовал Аркадий Белинков.
В ней тьма скрывала Аржака и Терца,
А перед вольным словом чуя страх,
Поэта именуя отщепенцем,
Над Бродским измывалась власть в «Крестах».
Определивший время то застойным,
По-своему был прав, возможно, – да…
Но для меня оно с чуть слышным стоном
Слилось, таким оставшись навсегда.
И вот опять, как будто в свете лунном,
Что просочиться в комнату сумел, —
Перед глазами: «Чаадаев», «Лунин»
Из серии тогдашних ЖЗЛ.
Карантин 1830-го года
И снова Пушкин, Болдино, холера,
Да и к Москве зараза подползла,
Но на балах лихие кавалеры
Там кружат дам, как прежде, допоздна.
А он в глуши то пишет, то ладони
К вискам приставив, в думах о себе,
О Натали, о будущем их доме,
О полной неизвестности судьбе.
Иль,