Парусенко прошел в спальню, достал вишневую трубку, табак, сел в кресло и стал думать. Подумав минут двадцать, Парусенко вернулся в кухню, где дамы готовили чаепитие, неприязненно глянул на Аню, на нарисованную колбасу и, извинившись перед гостьей, отозвал Марию.
Нахмурившись, он открылся жене, что был сегодня, так получилось, в Союзе художников, а если честно, то его давно приглашали, но он не решался. Сегодня же он решился, взял папку с рисунками, нет, Мария не знает. Он рисовал по ночам, писал акварели на море, знал об этом только один человек, Плющ, он и снабжал бумагой и красками. Было неловко и даже вредно открываться до времени, но теперь он с облегчением покажет все, когда заберет папку из Союза.
В Союзе его очень ругали, особенно Юрий Егоров, что он зарывает талант в землю, что нет фундаментальной практики, директор художественного училища предлагал приходить и писать со студентами обнаженную натуру, но он не мальчишка, к тому же днем, как правило, бывает на работе. Поглядев сейчас на Аню, он вспомнил, что она была когда-то натурщицей, к тому же формы ее конкретны и просты для начинающего, как у Аристида Майоля, и если Аня даже не согласится позировать обнаженной, то и одетую рисовать ее тоже приятно, хоть обнаженную полезней, если, конечно, она согласится при Марии.
Мария слушала, сделала большие глаза в том месте, где хвалил Егоров, потом сказала:
– Я все равно собиралась к тетке. Трех часов тебе хватит?..
Попили чаю, и деликатная Мария спохватилась, что, Боже мой, обещала тетке навестить ее, уже сколько – четыре? – Аня, дождись меня обязательно, и больше не пропадай, – моргнула мужу, желаю, мол, успеха, и выкатилась.
Парусенко варил крепкий кофе по-турецки, морщась от табака трубки, напевая: «Гори-гори, моя звезда…»
Столпотворение в баре рассосалось внезапно. Ушел Бадаенко с девушками, Измаил помахал Эдику и Плюшу рукой – Эдик не заметил, в ответ помахал один Плющ, вывез Морозов коляску с плачущим младенцем, надышавшимся табаку, Филина вывели давно. Плющ приподнял за подмышки легкого Эдика, Эдик встрепенулся, и они пошли к остановке троллейбуса на Греческую площадь.
Лиля протирала столы, барменша Липа возилась в подсобке. Из посетителей осталась одна пожилая женщина с желтым шелковым тюрбаном на голове. Экзотический тюрбан никак не соответствовал ее лицу – брови ее были аккуратно выщипаны, губы тронуты невпопад светлой помадой, но все лицо ее было умиротворенно и влажно, как выжженный бугорок после дождя.
По вечерам в нем оживали цикады.
Она что-то вязала, у ног ее стояла хозяйственная сумка. Никто не знал, как ее зовут, но все знали, что она бандерша, кличка ее была Мата-Хари.
В конце сороковых и в пятидесятые годы девушка из пригорода, из Холодной балки, при всей своей беспородности