Тише воды была Василиса еще и потому, что всей душой ощущала: невыплаканным бабьим горем до краев полна их подвода, будь их воля, иные волком бы выли. Как соседка ее, Устинья. И без того сухая и блеклая, как давно сломанная ветка, и вовсе исхудала за дорогу – начисто съела ее тоска. Трое деток осталось у Устиньи – кому они нужны, кто их пожалеет, кроме нее самой, навек от них оторванной? Всяк, кому не лень, кинет в них бранное слово – «крапивники»[3] – к кому побегут с плачем? Она-то уж привыкла, что хлещут ее словом «гулящая» в глаза и за глаза, а за деток душа болит: нешто нет ни в ком жалости и понимания? Как забрали у нее двадцатилетней мужа в солдаты, провели в кандалах с забритым лбом по деревенской улице, так и похоронила его для себя Устинья. А жить страсть как хочется, в двадцать-то лет кому ж не хочется? Деверь с женою милуются, а ей что же все земные радости до гробовой доски заказаны? Вот и кидало ее к случайным мужикам – хоть второпях глотнуть сладости любовной, что обернется потом горькой тоской. Вот и появлялись на свет детки под проклятия свекрови, ругательства свекра, да насмешки старшей невестки, жены деверя. Крестили их бранью, омывали позором, чуть не втаптывали в землю их мать, и никто не смилостивился, не смирил обидчиков, не утешил ободряющим словом.
– Разве ж так было Господом заведено, чтоб никто не жалел? – рыдающим шепотом допытывалась у Василисы Устинья. – Он блудницу и то от казни избавил, а я-то не такая! Я почитай, вдова, за что ж меня корить?
У Василисы сердце сжималось от этих слов. Истекала Устиньина душа кровью – чем залечишь раны? Вот батюшка знал бы чем! Вдруг вспомнилось ей что-то из батюшкиных наставлений, и она тихо промолвила:
– Батюшка сказывал: у одних людей в сердце елей копится, а у других деготь. А, случись что, каждый выплеснет то, что у него накоплено. Ежели елея не скопил, где ж его возьмешь?
– Да неужто у всех один деготь в душе? – пробормотала Устинья, ужасаясь, но и утешаясь.
Соседка ее, Варвара, поглядывала на Устинью с усмешкой: вот уж кого Бог умом обнес! Выставила себя на позор – еще и жалости ждет. Не могла она, что ли, перед родинами уехать к сроднице в другую деревню, чтобы