– Ну, что там долго думать да гадать, оставляй, человеча, дочку. Нехай живе, нехай вучицца, – на правах старшего в семье решил мою судьбу дядька Адам.
– Небось, не объест. Одно надо, чтоб не ленилась да не была бы шкодой, – сказал свое и дядька Вениамин.
– А даром она у меня хлеб есть не будет, мне помощница во как надобна! Кур, свиней когда покормить, теленка напоить, в хате прибрать, учиться – учись, когда голова позволяет, але ж и дома надо тое-сее не забывать сделать! – сказала Анеля и поднялась с лавки, чтобы собрать на стол перекусить.
– Ваша правда, Анеля! – вздохнул отец. – Помогать надо!
Он подсел к братьям Атрашкевичам и стал с ними тихо о чем-то разговаривать. А я сидела на лавке, как пришибленная, и думала: «А что, если Атрашкевичи завалят работой и не дадут учиться, уроки делать? Тогда меня могут из школы выгнать…».
Отец зимой научил меня читать, писать, задачки решать, и мне уже давно не терпелось учиться в школе.
И вот – Кузьмино!
Отобедав с Атрашкевичами, отец попрощался с ними и пошел к телеге. Я, как тень, – за ним. Он протянул руку, погладил мою голову и, вероятно, хотел сказать что-то очень важное для меня, но только крякнул, залез на телегу и взял вожжи.
– Учись, старайся. Дядьев и тетку слушайся, не перечь им. Стерпи, дочка, когда что и не так…
И погнал коня, запылила дорога. Я стояла и смотрела, как удаляется телега. Вот за пыльной завесой уже и не видна согнутая спина отца. Сжалось сердце: я осталась одна среди чужих. Как же мне хотелось побежать за отцовой телегой, а она уже скрылась за поворотом; я всхлипнула, смахнула ладошкой слезы со щек и повернулась к школе. Таинственные темные окна глядели на меня сурово и строго.
Тетка Анеля определила мне место для спанья в горнице, в боковой нише. На широкую, но коротенькую лавку положила она соломенный тюфячок, прикрыла его самотканой холстиной – это простыня. Сверху постелила еще одну самотканую рябушку – это одеяло. В изголовье умостила, тщательно взбив, подушонку в ситцевой наволочке. Мне тогда показалось, что постель получилась – просто загляденье, но позже, когда началась зима и к утру дом выстывал, я дрожала под тонкой рябушкой, как бездомная собачонка, пока однажды дядя Вениамин не встал ночью, чтоб накинуть на меня свой старенький полушубок.
Наискосок, напротив моей постели, в «красном куту», стояли стол, две широкие лавки со спинками из точеных балясинок. Весь угол до потолка был увешан иконами. Перед ними и днем, и ночью горел крохотный огонек лампадки.
Анеля раз в неделю, в субботу, подливала лампадного масла в темно-красный пузырек с тоненьким фитильком, и этот пузырек с огоньком опять водворялся ею на место в ажурное медное гнездо, подвешенное к потолку на трех медных цепочках.
С икон при тусклом свете лампадки на меня смотрели глаза святых и Бога. Скорбные, суровые, укоряющие. Такие глаза не могут улыбаться. Как-то заметив, что я внимательно