В этой стране ему нравилось. Эту он готов был любить за одно то, что здесь до него никому не было дела. А еще здесь были балет, водка и два выходных в неделю.
О прелестях второго он знал еще со школы, с прятаний за гаражами, первых затяжек вытащенных из кармана какого-то забулдыги сигарет и опаляющих нутро злых, отчаянных глотков. Тогда все эти теснящие его дети кичились своей взрослостью, пили, захлебывались и в глупой гордости вскидывали голову, чтобы потом зайтись в натужном кашле. Он тоже пил и тоже кашлял вместе со всеми, потому что так было надо. И это было весело. А первое он увидел по телевизору в семнадцать лет – и едва не зашевелилось в груди далекое и древнее, томительное, тревожное. Такое знакомое.
Ломкие худые тела в белом, махи жилистых сухих ног, шаги, вспрыги и полеты под то беснующуюся, то текущую рекой, давящую своим величием музыку. Взмахи изломанных птичьими крыльями тонких рук, метания полунагих тел, надвое разрубленных белым, – будто те же брызги крови, растерявшие цвет. Будто и впрямь крылья готовых сорваться в небо птиц. И когда под горько затихшую, спертую, как задушенные рыдания, музыку то же белое хрупкое тело тихонько опустилось на побелевшую землю, он почти поверил в смерть. И ее, и свою, и этого проклятого, насквозь прогнившего мира.
Она поднялась. Кланялась. С гадливым, скользким пристающим к языку ощущением собственной обманутости, неправоты, он смотрел на нее – и жалел, что теперь, после такой красивой смерти, она еще дышит. Только потом он узнал, кто умер на самом деле.
Веселой иронией отзвенело осознание, что и в тот раз ему было семнадцать.
Он не страдал, когда его, неустроенного юнца, пинком выкинули с разваливающегося завода. Не страдал, когда отец уехал в другой город и через пару лет попал в тюрьму. Не страдал, когда женщина, назвавшаяся матерью, узнала о смерти мужа в тюрьме и в тихих муках таяла, съедая саму себя день за днем.
Для него самого все разом было тюрьмой. Хорошей. Мягкой. Доброй. Тюрьмой, в которой само мироздание о нем заботилось, утешая, смиряя ошибки прошлого и не предлагая уже ничего нового. Он чувствовал, как с каждым днем неумолимо слабеет. И ему это нравилось.
Семь лет нищеты и жизни на хребте у случая не слишком отличались от тех же двух лет на заводе. Лицезреть руины башни из золота и слоновой кости, лицезреть труп мечтателя и поэта, растерзанный тиграми, одинаково удобно было из любой точки, когда эта башня, этот труп являли собой всю страну.
Грустно