В институте его никак не выделяли. Были у нас на виду «интеллектуалы», а Петька-балагур казался немного облегченным.
Но вот мы погрузились с пристани парка культуры и отдыха на теплоход. Дана команда занять места: начальствующий состав с семьями и слушатели института – по каютам первого и второго класса; девушки-курсантки – в салон. Спали кто где. Мы с Никой – на столе, за который раньше усаживались обедать пассажиры.
Притушены огни. За темными окнами мечутся ранние снежинки, бьются о стекло. Всплеск лопастей, протяжный гудок, шлепки о мачту захлебывающегося на ветру флага.
А парни разместились в трюме.
Не мчишься в тачанке на врага по опаленной степи. В трюме из-под сельди плывешь обратным рейсом, удаляясь от фронта.
К таким превращениям надо как-то примениться, не впав в уныние.
Петька Гречко, неистощимый балагур, любимец трюма, выводил наверх свою команду, пропахшую сельдью, и палуба оглашалась песнями, свистом, чечеткой. Среди вымуштрованных слушателей Военного института шумела вольница. Не пресекали ее – терпели. В трюме плыли будущие десантники, еще не присягавший, не обузданный люд. Что с них взять.
Так вот всегда: приходит Петька Гречко со своей «джаз-бандой», мы поем, что-то выделываем ногами, читаем стихи.
Но в лампе догорает керосин, лампа чахнет, коптит – сигналит отбой. Всей гурьбой ребята скатываются вниз по лестнице, топоча сапогами. Громыхнет в последний раз дверь, и – оборвалось. Тишина.
Анечка уронила голову на подушку, спит. Зина Прутикова разделась, осталась в нижней рубашке и брезентовых сапогах, медленно, задумчиво поднесла руки к голове – выбирает из волос заколки.
Я вдруг замечаю, какие у нее красивые белые руки и плечи.
Ника по-прежнему сидит на кровати, поджав под себя ноги, кутаясь в платок. Я подсаживаюсь к ней. В комнате полумрак. Молчим. Лампа глохнет, последними вспышками выталкивая пламя, стекло затянуло копотью.
Я встаю, задуваю лампу и укладываюсь за черной печкой. Изголовьем мне служат стопки тетрадей с прошлогодними сочинениями школьников. Они сложены под моим сенником. Тетя Дуся вытягивает их оттуда на растопку, и мое изголовье тощает.
После гомона, песен и топота – затишье, ни звука. Лежу, кутаюсь в прожженное утюгом одеяло.
Я стараюсь представить себе папу, каким он был давно, когда вернулся домой с Урала, со стройки, энергичный, деловой, неразговорчивый. Как, готовясь к докладу, он задумчиво шагал взад-вперед по коридору, заложив руки за спину.
Ничего не получается. Не вижу его таким. Все вытесняется