Помолчали.
– Только ты никому ни слова… А то до матери и сестры может дойти, где я, в каких частях. Зря только переживать будут.
Он младший в семье. Остается теперь старушка-мать и одинокая немолодая сестра.
Что тут скажешь?
Загудели заводы и паровозы на путях у Белорусского моста коротко, часто, прерывисто – отбой!
Сегодня быстро их отогнали – не подпустили к Москве.
Дверь четвертого подъезда распахнулась, из убежища повалил народ. Задвигалось, закишело у нас во дворе и за оградой на улице, как днем, какое там – гуще, люднее, чем днем. Люди – лица зеленые, измученные – несут на руках уснувших детей, тащат назад в квартиры узлы с зимней одеждой.
И нас тоже сейчас разлучит этот поток. Но пока еще стоим, держимся за руки.
– Ну, будь здорова, – говорит Кальвара. – Встретимся в шесть часов после войны.
Теперь так часто говорят, это уже поговорка такая. Покуривая, он уходит к своему подъезду, болтаются рукава накинутого на плечи пиджака.
Глава вторая
«Взлет точка прыжок тире гибель фашизму». Эту конспиративную телеграмму нам прислал худой, высокий, молчаливый юноша Семеухов. Он отбыл из Ставрополя досрочно с первой группой, сформированной из курсантов, владеющих немецким. Мы просили его дать нам знать, зашифровав, по возможности, свое послание от военной цензуры, какое назначение они получили.
Семеухов выполнил просьбу. Это самые патетические слова, прозвучавшие тут, в Ставрополе: «Взлет. Прыжок – гибель фашизму!» Значит – в десант.
Сидим разморенные, чистые, только сейчас из бани. Хозяйка, пустившая нас помыться, снабдившая щелоком – мыла у нас нет, – зазвала посидеть. Перед нами на клеенке рассыпаны жареные семечки – угощение. В доме тепло, пахнет разваренной картошкой. На комоде стеклянное яичко в медной оправе, тюлевые занавески на окнах, половики по белому выскобленному полу. В таком уюте, в тепле сидим присмиревшие. Шинели на табуретке свалены. Хозяйка вяжет на спицах, журчит что-то свое, вечное, неоскудевающее. Какие-то обиды на дочь, что вышла прошлым летом, не спросясь, замуж.
– Слаже тебе, говорю, стирать на него, чем с отцом-матерью жить? Тогда ладно…
Стукнула дверь в сенях. Кто-то вошел, плечом раздвинул ситцевую занавеску, встал в дверном проеме, молча кивнув нам.
Мы с Никой обмерли. В плащ-палатке на плечах, круглоглазый, темноликий, загадочный – наш поручик Лермонтов!
– Постоялец, – сказала хозяйка, когда он, молча повернувшись, ушел за перегородку. – Прислали мне на квартиру, живет пока…
Мы вернулись к себе в учительскую и разложили под керосиновой лампой тетради. С плаката на нас взирал Лермонтов с оторванным ухом – кто-то из ребят отщипнул на раскурку.
– «Из дальней, чуждой стороны Он к нам заброшен был судьбою, – говорю я Нике. – Он ищет славы и войны, – и что ж он мог найти с тобою?»
– Слаже тебе стихам предаваться, чем штудировать пехотный устав великой Германии? Да?
У Ники