Когда мы приехали из отпуска, Марлен сидела по большей части дома, я же служил в войсках, и мы проводили учения в свете напряженности отношений между странами, приходилось уезжать ненадолго, испытывая угрызения совести перед беременной женой, оставляя ее на попечение Анны, которой, я хотя и доверял, но не мог до конца отдать заботу о тогда уже двух самых дорогих существах на Земле. Но потом я возвращался, иногда ночью, и смотрел, как спит Марлен, хотя я был страшно изможден, но не мог позволить себе пропустить чудо ее пробуждения, это не передать никакими словами на Земле, рассвет над водной гладью или в горах просто меркнет перед тем, как светятся ее темно-янтарные глаза, когда она их приоткрывает и видит меня рядом с собой. Я тихо говорил: «Я с тобой, любимая. Я всегда с тобой», целовал ее и только потом позволял себе закрыть глаза и забыться. Просыпался я только во второй половине дня, пил кофе и тогда мы рассказывали друг другу все, что произошло за эти семь, десять, одиннадцать дней, что мы были в разных частях света. Я рассказывал о маневрах, об охвате и отступлении, артподготовке и офицерском быте, и хотя я знал, что Марлен ничего не смыслит в маневрах, охвате и отступлении, артподготовке и офицерском быте, я знал, что она была со мной все это время, и вспоминала обо мне, и считала дни, когда я приеду. И ей было чрезвычайно важно знать, какой ерундой я занимался, пока она ждала меня. Потом рассказывала Марлен, конечно, ее жизнь была наполнена несравненно большим смыслом, нежели моя, она вынашивала ребенка, нашего ребенка, и потому каждая ее секунда стоила больше, чем год моей жизни.
Когда наступила зима, я очень беспокоился, не будет ли Марлен холодно, и не простудится ли она. Во время учений я почти каждый день телеграфировал Анне, чтобы она позаботилась о том, чтобы Марлен было комфортно и тепло. К счастью, все обошлось. Я только, в декабре, кажется, простудился и нарочно пробыл вдали от Марлен лишнюю неделю, чтобы не заразить ее. Она, конечно, страшно ругалась потом,