Перед выходом из музея заприметил я картину. Мужики и бабы с мешками на спине бредут куда-то под палящим солнцем по берегу Волги. Оказалось, что картина эта написана аж в восемнадцатом году. Мужики и бабы – мешочники. Набивали они мешки хлебом и подавались в Петроград или в Москву.
Меняли хлеб на нитки с иголками, швейные машинки, патефоны, примусы… Теперь в Москву едут налегке, без мешков. Без хлеба едут. В надежде на него заработать.
Перед тем, как сесть в машину, чтобы уезжать, я зачем-то обернулся и увидел, как экскурсовод мой вышел на крыльцо и закурил. В руках он держал старую жестяную банку из-под индийского кофе, в которую стряхивал пепел. Такие банки я помню еще по временам моего советского детства. Видимо, Пучеж такое место, где хорошо сохраняются жестяные банки. Когда-нибудь и ее кто-то найдет и поместит в музей. Если ничего другого от нас не остается – так пусть хоть пустая банка…
Теперь, в ноябре, на Пироговском водохранилище под Москвой – неуют, голые черные кусты, ивы, мокрые вороны и пустые пивные бутылки на прибрежном песке. Зато весной, когда растает лед и на поверхности воды появятся первые, еще маленькие, на один укус, румяные пирожки с капустой, яйцами и сливовым повидлом, когда бесстрашные мальчишки станут подталкивать их длинными палками к берегу, отгоняя при этом криками голодных грачей и чаек, или собирать с лодок сачками для бабочек, когда в каждом доме запоет закипающий чайник и заварится свежий индийский или цейлонский чай, когда от запаха свежей сдобы можно будет сойти с ума и изойти слюной…
Осенний вечер, бесконечнее которого только дождь и ветер, дующий из одной темноты в другую, но уже мокрую, переходящую во тьму, которая еще темнее от невидимой черной тучи, с летящей внутри нее черной вороной и мертвыми желтыми, красными, черными листьями черного чая в синей чашке с золотым ободком на отполированной ладонями вересковой трубке, плотно набитой золотыми стружками вирджинского табака с чуть сладковатым, пряным вкусом и невесомым голубым дымом, завивающимся в тонкие серебряные кольца на тонких и пугливых, вздрагивающих от каждого прикосновения губами, пальцах.
Наконец-то подморозило, и лес, воздух и облака в небе стали такими прозрачными, опустелыми и безмятежными, как бывает не после яростной ссоры с битьем посуды, слезами и доходящим до судорог желанием, а после того, как ты пишешь на четвертушке мятой бумаги, что все свои свитера из шкафа забрал, голубую рубашку в полоску можно пустить на тряпки, а сувенирную тарелку с видами Новгорода, которую подарила твоя бабушка, – на осколки. Осиновая рощица возле застывшего пруда выглядит так, точно полтора десятка обглоданных рыбьих скелетов без голов поставили на хвосты, и они изо всех сил стараются не упасть, размахивая на ветру тонкими ребрами, и, не удержавшись, ты падаешь на сиденье, войдя в вагон на Лубянке, и до тебя вдруг доходит, что ехать надо теперь не в Сокольники, а с двумя пересадками до Первомайской.