Во дворах веси еще царила тишина, но уже тянулся над поселением дым очагов – скоро возвратятся с лова охотники, молодежь придет с репища, дети из лесу. Тогда и оживет деревня; рассыплется тишина на голоса, смех, визг, крики и радостный собачий лай.
Летние дни – длинные, светлые. Ночь на порог едва ступит, едва крылья свои черные над миром раскинет, а утренняя зорька ей уже в затылок дышит. Всегда бы так…
Дед Врон, опираясь на крепкую клюку, сошел с крыльца и поковылял к скамье, устроенной нарочно для него в тени старой яблони. Здесь старик тяжело сел, прикрыл воспаленные глаза и подставил морщинистое лицо щедрому солнцу.
Хлопнула дверь избы. Во двор кубарем выкатилась девчушка весен восьми. Путаясь в подоле рубашонки, она подлетела к блаженствующему старцу и, силясь казаться взрослой, проворчала:
– Ты, дедунь, долго не сиди. А то стемнеет скорехонько. – Накинула на согбенные плечи старика душегрейку и упорхнула обратно в дом.
– Егоза, – с затаенной нежностью прошептал вслед внучке Врон и вздохнул, когда подумал о том, что не увидеть уж ему, как придут за Зорянкой сваты. Не доживет.
Ветер ласково перебирал седые волосы. В яблоневых ветвях свиристела птица, хрипло прокричал петух. Хорошо…
Скрипнула калитка. Дед открыл слезящиеся глаза, очнувшись от стариковской дремы. На двор с улицы зашел соседский парень. Молодой. Да только ноги едва переставлял. Горбилась некогда прямая спина, в смоляных волосах серебрилась седина. И глаза потухшие.
– Здоров будь, Острикович, – негромко молвил вошедший.
– И ты будь крепок, Каред, – ответил старик и подвинулся на лавке. – Садись. Что? Томно тебе?
Гость опустился на скамью и кивнул.
Врон посмотрел на него с жалостью.
Уж полгода миновало с той поры, как заплутал Каред во время охоты в лесу и не смог вернуться в деревню засветло. Как голосила тогда его мать, как билась в избе, как причитала! Единственного сынка забрала проклятая Ночь, единственного мужчину украла из дома.
Едва рассвело, всей деревней отправились на поиски, хотя знали – найти не удастся. Так и вышло, на охотничьей заимке парень не ночевал. И куда делся, не хотелось даже гадать. Но седмицу спустя вернулся. Приди он ночью, не пустили бы, но Каред явился белым днем. Первым заприметила усталого путника вездесущая ребятня и с визгом кинулась по дворам – хорониться. Лишь мать не побоялась, выбежала навстречу и повисла на шее, рыдая и причитая.
Вот только как мертвый был сын. Ничего не говорил, смотрел в пустоту и стоял, опустив руки плетьми вдоль тела. Зазвали его в дом к знахарке. Та оглядела несчастного, но не нашла ни единой раны на белом теле, ни единого синяка. Лишь деревянный оберег, висящий под рубахой на шнурке, был словно изгрызен чьими-то острыми зубами.
Сколько ни расспрашивали парня, не говорил тот ни слова. Бедную мать отговаривали пускать его в дом, но та заупрямилась, мол, лучше всей семьей сгибнем, чем родную кровь оставлю ночью за порогом.
Но не сгибла семья. Мало-помалу вошел Каред и в ум и в память. Но что случилось с ним в ночном лесу, так никому и не рассказал. Однако с той поры словно погас жизненный огонь в молодом, крепком и прежде смешливом парне, первом женихе деревни. Ходил он теперь, едва волоча ноги, и ни к какой работе не был способен – не держали некогда сильные руки ни топор, ни плуг, ни рогатину.
Говаривали, будто парень скаженный, мол, зачаровал его кровосос, и не будет теперь горе-охотнику ни жизни, ни радости, пока не скинет он с себя злое колдовство или пока не возьмет себе Ходящий в Ночи новую жертву.
Ах, как перепугалась весь! Едва солнце к горизонту начинало клониться, все по избам хоронились. Но прошло уже полгода с той поры. Люди в веси, хвала Хранителям, не пропадали. Кареду делалось то лучше, то хуже, да только прежним он, все одно, не стал.
– Муторно мне, дедушка, – сказал наконец парень, с трудом выталкивая слова. – Страшно…
Врон помолчал, раздумывая о чем-то своем, а потом заметил:
– Ты допрежь трусом не был.
– Не был… – негромко произнес скаженный. – Но допрежь так не боялся. Страх побеждать умел. А теперь разучился. Видать, слаб сделался.
Врон улыбнулся.
– Будь страх противником легким, ни одного труса бы на свете не осталось. Дык ведь только страх, Каред, человеку не просто так даден. Хранители не зря упредили, что любая живая тварь бояться должна. На пользу. Но есть страх стыдный, а есть простительный.
– Как это? – без всякого интереса спросил парень.
– А так. Вот нежити ночной бояться стыдно? Нет. Как же ее не бояться, ежели человек с ней совладать не умеет? А поступков дурных стыдно бояться? Тоже нет, ибо какой это страх? Это совесть наша тревожится. А пройти мимо слабого, побоявшись его защитить? Стыдно? Еще бы! А самому слабость явить?