Возок наконец выполз из ямы, и трубачи расчехлили турьи рога. Хриплый зов их возвестил о прибытии хозяина, и вскоре во дворе стало тесно.
Обо мне, как водится, вспомнили не сразу.
Я успела умыться и вычесать из волос труху да сено. Косу плела тугую, стараясь, чтобы ни прядки не выбилось. Платье из плотной коричневой ткани, сшитое мне к зимнему празднику, было чистым, пусть и тесноватым уже. Хуже всего, что я вновь выросла, и теперь подол приоткрывал щиколотки.
Отец будет недоволен.
И я в отчаянной попытке исправить неисправимое тянула ткань, пока та не затрещала. Конечно, ничего-то не вытянулось. Расколотое пополам зеркало, отданное мне, потому как выбрасывать его было жалко, показало, что платье натянулось на груди, а на животе складками повисло, и подол его открывал уже не щиколотки, но черные оковы неудобных ботинок. Сделанные из воловьей шкуры, они были жесткими, тяжелыми и никак не разнашивались.
Дрожащими руками – предстоящая встреча не внушала мне ничего, кроме страха, – я застегнула кожаный пояс, поправила кошель и пустые ножны.
Была ли я готова?
Нет.
Но на крик управляющего вышла:
– Аану!
Голос его был полон искреннейшего негодования, ведь мне давным-давно следовало бы спуститься и ждать, устроившись в каком-нибудь укромном уголке, но при этом не настолько укромном, чтобы меня пришлось искать. Раньше я так и делала, пряталась и наблюдала за отцом – с восхищением, с надеждой, с ожиданием, что вот сейчас он заметит меня, улыбнется и скажет:
– Вот и моя Аану! Как же ты выросла! Как похорошела!
Возможно – о чудо из чудес! – обнимет. Или хотя бы прикоснется. Но всякий раз в его взгляде я читала раздражение. Отец не давал себе труда скрывать его, как и свою ко мне нелюбовь.
А сегодня Ерхо Ину был особенно хмур. Я разглядывала его исподтишка, удивляясь тому, что с прошлой нашей встречи Тридуба ничуть не изменился. Высокий, кряжистый, в волохатой медвежьей шубе, он и сам походил на медведя, из тех, огромных, которые во множестве встречаются на Запретных холмах. Темную гриву его волос уже украсили серебряные нити, а выдубленную солеными ветрами кожу изрезали морщины. Он сам порой виделся мне сделанным не из плоти, но из красного камня – до того тяжелы, грубы были черты его лица.
Приняв кубок, наполненный горячим сбитнем, Ерхо Ину осушил его одним глотком. Отер ладонью бороду, в которой блестели капли воды, крякнул и сказал:
– Совсем страх потеряли, песьи дети…
Стало тихо.
И управляющий сжал мою руку, словно бы это я была виновата в том, что отец прибыл без предупреждения да неурочной порой.
Ерхо Ину скинул шубу – упасть ей не позволили, подхватили заботливые руки, отряхнули от воды, от грязи, унесли. Он же неторопливо прошелся по зале, оставляя на выскобленных добела досках рыжие глиняные следы. И тотчас кинулись заметать, затирать, спеша