Ниже, Аану.
Разве тебе есть чего бояться? Огонь выползает из трещин на углях. Алые цветы на черных камнях. Он раскрывается лепесток за лепестком, тянется ко мне, опаляет жаром, но, так и не коснувшись лица, бессильно опадает.
И где-то далеко, громко и гулко, звонит медный колокол – пришла невеста.
Ладонь, давившая на затылок, исчезает, как исчезает и сама Проводница, зато двенадцать плакальщиц просыпаются. Они вскакивают и вскидывают руки, так что широкие рукава сползают до самых локтей, обнажая худые предплечья с сеткой шрамов. Сегодня появятся новые.
И костяные, скрюченные пальцы привычно терзают плоть. Из сомкнутых губ раздается вой. Этот звук, рожденный двенадцатью полуслепыми, полубезумными женщинами, отражается от стен. Свечи пляшут, не в силах выдержать притворного горя.
Мне же хочется бежать.
Нельзя, Аану.
Слушай.
Сегодня ты, Аану Ину, исчезнешь. Чужие слезы сотрут твое имя, а белый погребальный саван, который набросили на мои волосы, укроет лицо.
Нельзя спуститься в нижний мир, не расставшись с верхним. И руками плакальщиц боги перережут пуповину твоей жизни. Пусть рыдают, терзают руки и кормят огонь кровью, выказывая глубину своего лживого горя. А ты слушай.
Голоса дурманят так же, как и дым, что поднимается над жаровней. И толстая женщина, мать двенадцати сыновей – другим не позволено ходить по грани, – подбрасывает на угли куски ароматной смолы. Та плавится, растекаясь по пеплу желтоватыми солнечными лужицами.
И вспыхивает белым.
Слушай, Аану. И смотри.
Эта женщина идет к тебе, переваливаясь с ноги на ногу. И огромные ступни ее босы, а живот нависает массивным шаром, он колышется при каждом шаге, и ты вдруг вспоминаешь того толстяка… Он ведь понял. Все понял.
Но не предупредит Янгара.
Почему?
В руках кормилицы деревянный поднос с резными чашками. Они, соприкасаясь краями, вызванивают собственную мелодию, в которой не остается места сомнениям. И, повинуясь взмаху руки, плакальщицы подхватывают тебя, волокут, укладывают на каменную лавку. Сползает душный саван, и над тобой склоняется кормилица.
Она бережно смывает с твоего лица глину и краску, и вода течет по губам. Пить хочется ужасно, но я не имею права разжать губ. Здесь и сейчас я мертва.
Меня раздевают.
Жаль. Никогда прежде не было у меня вещей столь чудесных.
Ловкие пальцы распутывают сеть серебряных шнуров. И стаскивают платье из белой оленьей кожи, выделанной столь тонко, что эта кожа мягче бархата. Она расшита золотыми пчелами и крохотными алмазами. Пиркко не хотела отдавать его, но отец настоял: я должна быть одета достойно невесты из рода Ину.
Умелые руки стягивают семь бархатных юбок, одна другой тяжелее, – еще один его подарок. Как и сапожки на посеребренных каблучках. В кои-то веки обувь не натерла мне ног.
В тонкой рубахе из бязи лежать холодно, но мне не оставляют даже ее.
Я умерла.
Наряд вернут отцу, и, быть может, Пиркко снизойдет до того, чтобы его примерить. Носить не