Я сидел на скамейке Центрального парка, накурившись до одури, так, что от привкуса табака вязало рот. Кругом, в темноте, в холодном безветрии разреженного звездного света слышались голоса и гул машин, и приглушенный женский смех в противоположном конце аллеи. Я слышал извечную песню города – медленную песню ночи, и внутри меня тот же голос твердил: «Рама, если ты надумал сматываться, сейчас самое время уносить ноги!».
Это было всерьез: уносить ноги. Как раньше было: кончу институт и найду работу, настоящую, по мне. Задаток за квартиру, уплаченный мной, был единственным препятствием сесть в поезд, который помчит меня на северо-запад. Или на северо-восток. Там я работал в стройотрядах, там инженеры ценились на вес золота, там нам говорили: «Возвращайтесь, ребята!» – и кое-кто вернулся туда. И, наверное, не сидел сейчас на лавке и не раздумывал над тем, как влип.
И – странное дело, – подумав об этом всерьез, я внезапно ощутил необъяснимое волнение, как бы меня на этой самой скамейке снимали для кино. Или как если бы двадцать миллионов пар глаз смотрели из душного сумрака кинотеатров, как я сижу на этой самой скамейке, поднимаю руку, щелкаю пальцами, и окурок, кувыркаясь, летит в темноту, а голос за кадром пересказывает мои мысли. Ощущение было не из приятных. И я подумал, что не вернись я на станцию, это надолго останется со мной, покуда не сотрется в памяти. Возможно, очень надолго. Я посидел еще немного, потом поднялся со скамейки, вышел из парка и пошел в гостиницу укладывать вещи. Как-никак, я снял квартиру, и завтра мне предстоял переезд.
Глава третья
Ночь миновала. Я вновь очутился в своих владениях – перед грудой кирпича, высившейся над красной пылью и красным кирпичным крошевом у распахнутых настежь железных ворот, перед одноэтажным жилым домом, обитатели которого сняли белье с веревки, перед ветхими и серыми сараями.
И так же, как вчера, за сараями маячили нагромождения насквозь проржавевшего металлического хлама, сохранившего облик колесных тракторов, бульдозеров, экскаваторов и грузовиков, и безвозвратно утративших сумму качеств, определявших их первоначальное назначение. И так же крыша оранжереи роняла пыльные отблески, так же рыхлое серо-сизое клочковато-туманное редеющее марево колыхалось над всем этим, как пар или как туман над полем.
Про себя я отметил, что воспринял эту картину стойко. А еще я отметил, что мое спокойствие вытекает из самой природы вещей. Если человек не противится моменту, он адаптируется.
Я обошел жилой дом и направился к зданию станции, на ходу пообещав себе, что если и уйду с этой работы, то только тогда, когда человеку, вздумавшему посетить станцию, не придется стоять перед индустриальным хаосом, утопающим в жидкой грязи, а подведет его к дверям станции звонкая, вторящая шагам асфальтовая дорожка. Он, этот человек, войдет в чистый и светлый машинный зал, там четыре насоса, установленные на бетонных фундаментах, выкрашены голубой краской. Там, в косых потоках света, льющегося в широченные окна, краски кажутся блеклыми, как на