– За что, за что? – завопила она и, чтобъ выразить самой себ свое отчаяніе, неестественно поднявъ и изогнувъ надъ головой руки, съ воплемъ побжала назадъ домой напротивъ втра, подхватившего звуки ея словъ и тотчасъ же уносившаго ихъ.
–
Въ ярко освщенномъ вагон 1-го класса разбитъ былъ ломберный столъ, на сидньи была доска, на ней бутылки и стаканы, а за столикомъ сидли, снявъ мундиры, 3 офицера, и румяный красивый Валерьянъ, держа карты въ одной рук, а въ другой стаканъ, весело провозглашалъ свою масть.25
– Однако какъ темно, гадко на двор, – сказалъ онъ, выглянувъ въ окно.
На другой день Катюша встала въ свое время, и жизнь ея пошла, казалось, попрежнему. Но ничего не было похожаго на прежнюю. Не было въ ней невинности, не было спокойствія, а былъ страхъ и ожиданіе всего самаго ужаснаго. Чего она боялась, то и случилось. Она забеременела. Никто не зналъ этого. Одна старая горничная догадывалась. И Катюша боялась ее. Никто не зналъ, но Катюша знала, и эта мысль приводила ее въ отчаяніе. Она стала скучна, плохо работала, все читала и выучила наизусть «Подъ вечеръ осенью ненастной» и не могла произносить безъ слезъ. Мало того, что мысль о ея положеніи приводила ее въ отчаяніе, ея положеніе физически усиливало мрачность ея мыслей. Ходъ ея мыслей былъ такой: онъ полюбилъ меня, я полюбила его, но по ихнему, по господскому, это не считается, мы не люди. Онъ полюбилъ и ухалъ, забылъ, а я погибай съ ребенкомъ. Да не довольно, что погибай съ ребенкомъ, рожай безъ помощи, не зная, куда его дть, чмъ кормиться, но еще рожать то не смй. Если родишь – пропала. А не родить нельзя. Онъ растетъ и родится. А имъ ни почемъ. Зачмъ я скучна, блдна, не весела? Марь Ивановн не весело смотрть на меня.
Катюша негодовала на господъ, но не на