– Езжайте, – повторили сверху.
Снова тогда пришельцы должны были ехать дорогой на подвале, пока не показались покинутые сараи, сплетённые из хвороста, с наполовину сорванными крышами… Давно тут, видно, никто, кроме скота, когда на него, возвращающегося с поля, нападала буря, не жил. Но что им было делать?
Баба, доведя их туда и боясь, наверное, чтобы её не наказали за услугу немцам, пришла попрощаться к Оттону, то есть напомнить об оплате, и задумала уходить; немец снова дал ей немного денег, но отпустить не хотел, потому что служить было некому.
Ей приказали собрать хворост и разжечь огонь. Челядь следила, она должна была быть послушной.
Была уже поздняя ночь; слышали поющих в гродке петухов и рычащих собак, которые, почуяв чужих, страшно лаяли и выли на валах.
Только когда разожгли огонь, Оттон мог рассмотреть окрестности: с одной стороны маячили чёрные боры и равнина, которая казалась болотом, с другой торчал над ними замок, холм, валы и остроколы. Привыкший к восприятию глаз крестоносца в некотором отдалении на холме углядел маленькую дверцу в остроколе, от которой крутая тропинка вела к сараям.
Оттон ещё разглядывал, когда у дверцы увидел какую-то тень человека, который, казалось, выходит из неё и осторожно спускается к ним той дорожкой. Он не верил глазам своим, но спустя мгновение этот человек стал осторожно приближаться и крестоносец мог даже распознать, что он был сгорбленный, небольшого роста, прикрытый епанчой с капюшоном. На него падал свет от костра, и длинная тень идущего по склону холма вытягивалась, подвижная, исчезая во мраке.
Оттон смело выступил ему навстречу. Заметив его, путник замедлил шаги, и оба с любопытством стали друг к другу присматриваться. Замковый человек с бледным лицом имел нерыцарскую осанку и никакого оружия не было – опасаться его Оттон не имел нужды, а был таким мужественным, что и четверых бы не испугался.
Был это ксендз Жегота. Он также, ведомый любопытством и милосердием, добыл из себя те несколько немецких слов, некогда выученных, когда к духовному сану при немецких монахах готовился. Никогда он этого ненавистного языка не открывал Валигуре, во многом забыл его – но сегодня рад был, что кое-что из немецкого у него ещё осталось.
Воспоминание молодости, прелесть запретного плода, может, излишняя ненависть Валигуры к немцам в старом ксендзе Жеготе пробуждали противоречивые чувства. Язык казался ему почти приятным, имел какое-то очарование и мощь; представлялся ему речью народа, который в то время оружием и влиянием достиг даже до столицы Рима.
В этот день опасность, которой удачно избежал, сделавшись больным и избежав сурового приговора епископа Иво, давала ему милостивое расположение, из благодарности к Провидению за его благодать делала сострадательным.
Несмотря на то, что, выкрадываясь из гродка к ненавистным немцам, он подвергал себя гневу Валигуры, сбежал ксендз Жегота в помощь тем, которые