– Тихо все, Клава? – спросил он.
– Все быльем поросло, Федя, – чмокнула Клава. – Дед Коля хотел повеситься, да веревка оборвалась.
– Ну-ну, – ответил Федор и пошел в сортир. Обосновался он в одной из четырех Клавиных комнат. Выходить почти не выходил, только тупо сидел на постели и бормотал на гитаре свои жуткие песни.
– Мой-то веселый стал, – похотливо усмехалась в себя Клава. – Его хлебом не корми, только дай почудить.
Иногда она осторожно приоткрывала дверь и, сладостно пришептывая, пристально наблюдала за Федором.
Ей нравилось, как он бродил по комнате от стула к стулу или, опустившись на четвереньки, лез под кровать.
А Соннов между тем искал исхода. Не зная соотношения между собой и миром, он тем не менее уже поводил носом: нет ли где в этом туманном мире очередной жертвы или «покоя», как иногда говорил Федор.
Однажды он проспал очень долго, утомленный бессмысленным и длинным сновидением про бревно.
Клава разбудила его.
– Я молочка тебе принесла, Федя, – сказала она. – А потом новость: в верхней комнате у меня жиличка. Из Москвы. Временно, на лето. От Семена Кузмича, знаешь. Ему-то не стоит отказывать.
Федор оторопело уставился на нее.
– Только, Федя, – присев около брата, чуть даже не облапив его, добавила Клава, – чтоб насчет игры твоей – удушить там или прирезать – ни-ни. Тут дело сразу вскроется. Ни-ни. Я знаю, ты меня слушаешься, иначе б не взяла ее…
– Но, но, – пробурчал Федор.
Клава, вильнув личиком, ушла.
Днем в доме никого не осталось: все ушли по делам, Петенька же был не в счет.
Жиличка Клавы – стройная, изящная женщина лет двадцати пяти – одна бродила по двору, принадлежа самой себе.
Федор стоял у своего окна, за занавеской, и пристально, сжав челюсть, смотрел на нее. Штаны у него чуть спустились, и он придерживал их на заднице одной рукой. Женщина – она была в простой рубашке и брюках под мальчика – сделала ряд изящных движений и вдруг в ее руках оказалась… скакалка, и она стала быстро, сладенько поджимая ноги, прыгать по одинокому двору, окруженная высоким забором и хламом.
Это привело Федора в полное изумление.
Потом женщина, перестав скакать, прилегла на скамейку. Она так упивалась солнцем или скорее собою, греющейся на солнце, что тихонько приподняла край рубашечки и стала поглаживать себя по голому животу.
Федор полез за биноклем; наконец достал старый театральный бинокль и, нелепо приговаривая, стал рассматривать лицо этой женщины.
Оно тоже ввергло его в недоумение. Женщина между тем встала и, задумавшись, брела по траве. Внешне ее лицо походило белизной и хрупкостью на фарфоровую чашечку; лоб был изнеженно-интеллигентен, рот – сладострастен, но не вызывающе-открыто, а как бы в жесткой узде; выделялись глаза: