Дни шли за днями, а Прекраса по-прежнему не могла думать ни о чем, кроме Ингера. Теперь он уже должен быть здоров. Она жалела, что ей пришлось его покинуть, но нельзя же было бесконечно оставаться среди чужой дружины. Да и отец мог явиться за ней, и тогда все узнали бы, что мать ее вовсе не посылала, а ушла она самовольно. Вот было бы сраму перед плесковичами и, того пуще, холмоградцами! Отец и так до сих пор на нее сердился и почти с ней не разговаривал, а только хмурился при виде дочери. Грозил посадить дома на купальские игрища – дескать, уже отгуляла свое. Прекраса смиренно принимала отцовский гнев: да, виновата. Другой отец и прибил бы, был бы прав. Угроза ее не слишком пугала: что ей делать на купальских игрищах, ведь Ингера там не будет? Она была даже рада: если она не выйдет на Купалии, в предстоящий год никто к ней не посватается, а мысль о замужестве сейчас была ей противна. Ингер заполнял ее душу и мысли, и хотелось на всю жизнь остаться в девах, чтобы беречь память о нем. Она будет жить одна, собирать травы, а люди станут гадать, почему такая красивая женщина не вышла замуж… Но никто не узнает ее тайны!
На репище ее и застал брат Гунька. С красным от солнца лицом, облупленным носом и ушами, с взъерошенными светлыми волосами, он примчался от реки, где помогал чинить сети.
– Плывут твои холмоградцы! Лодьи их у брода!
Прекраса вздрогнула и застыла, не зная, что делать. Все это время она ждала, когда же холмоградская дружина поедет через Выбуты назад, но теперь, когда это случилось, известие ее так поразило, как будто было полной неожиданностью. Хотелось со всех ног бежать на берег – увидеть Ингера, пока не поздно. Но… Прекраса посмотрела на себя. В серой небеленой сорочке, босиком, с холщовым грязным передником и руками, испачканными