Не мог. Улыбка запоздалого прозрения обозначилась на губах – осенний лепесточек души… Всё кругом стало до конца ясно и понятно. Жизнь – это ведь так просто, так очевидно. Ты ходишь, разговариваешь, смеёшься… бросаешь снежки, кормишь голубей с ладони, подаёшь руку даме, строго «сурьёзничаешь» с пацанвой… куда проще?
И – окунаешься в мамины глаза, в её руки тёплые, в звуки голоса незабытого… И – голова твоя покоится на коленях возлюбленной, мягких, тёплых, приимных, а подол платья или юбки прохладен, словно чистая наволочка…
И —…
…и невыносимая волна приятности, лёгкости обдала Павла Георгиевича, разлилась тут же, в купе, превратила окружающее в бесконечное лебединое озеро, сплошь усиянное небесно-голубыми васильками и кувшинками, кувшинками, кувшинками…
…и важно, печально скользит к нему пава белоснежная, раскрывает крылья – а это и не крылья, а тонко-обледенев-шие да в инее перламутровом веточки ивушкины, замёрзли слёзки-то, вот и выглядит так – стеклянно, прозрачно, светло…
…и ему уютно, долгочаянно под пушистостью вербной… «Умеют ли снежные павлины плавать?»
…и кто-то, а может, что-то обнимает его, ласково утешает, заглядывает в самые зрачки Павла Георгиевича, в которых изумление вечное сменяется знанием сакральным, выстраданным… О, теперь он постиг всё, абсолютно всё. Всё…
…но только никому и никогда не поведает про то.
…Над далёкой же деревенькой волжской, по-над катюшиной избой, зажёгся в пастели лиловой, возникшей после грозовой страсти зевсовой, крохотный леденец, померцал было, да стаял-изник, будто пёс гончий языком слизнул. Только и осталось от леденца того приторного – нагретое чуточку место посреди высокого холода и глухой пустоты. И только она, Катюша, поняла сокровенный знак сей, а уразумев, устремила лик свой к иконочке в красном углу, туда шагнула, не чуя ноженек, последним усилием волевым заставила себя на колени не рухнуть, дабы, значит, не перепугались дети, ещё от «буря мглою небо кроет…» не отошедшие, чтобы не упасть в прострации, а степенно, медленно опуститься на пол, вкладывая всю боль вдовства, на неё обрушившегося, свалившегося в миг исчезновения звёздочки Павлушиной, в молитвенные слова; крестилась истово, отчаянно-одержимо, облегчения пытала у Боженьки – но становилось горше, горше… Боялась: в истерику впадёт, сойдёт с ума – где слёзы? где?! Хотя бы одна проступила-пролилась!..
Серёжа Бородин тихо, умиротворённо посапывал в зыбке, улыбаясь неведомо чему. Стихии, улегшиеся не так давно, снова собирались на шабаш свой. Когда опять разразятся грозой огневою?
…Подрастал Серенький, вытягивались братики-сестрички Екатерины Дмитриевны, крепче в кости становились, бойчее-звонче в играх и более ответственными, когда касалось общих дел, решаемых на семейных советах традиционных, а устраивала их мадонна наша регулярно, чтобы с малолетства домочадцам хозяйственную жилку, рачительность