Кабинет Одоевского на четвертом, последнем, этаже недавно отремонтировали в стандартном офисном стиле – с жалюзи, металлической мебелью, навесными потолками и прочими радостями современного дизайна. Однако он уже приобрел вид склада. Берестяные грамоты, черепки, наконечники копий валялись на столах, столиках, стульях и даже на полу. И еще везде лежали груды папок с рукописями, фотографиями раскопок.
Этот рабочий беспорядок у профессора был вечен. Нет такой силы, что способна из этого хаоса сотворить что-то упорядоченное. Хотя для Одоевского это был, несомненно, порядок. Просто это его личный порядок во враждебном для него мире прямолинейно-перпендикулярного хаоса, почему-то именуемого упорядоченностью.
– Кофе и твой жуткий табак – не лучшее сочетание для сердца, – назидательно произнес я, перекладывая со стула запечатанную картонную коробку, внутри которой что-то позвякивало.
Кабинет весь насквозь пропах табаком. Профессор курил трубку, при этом где-то находил настолько ядреный самосад, что у окружающих начинали слезиться глаза. Поэтому чаще он дымил в одиночестве. Крепких напитков не принимал принципиально, если, конечно, таковыми не считать крепкое кофе. Очень крепкое. Он вообще любил во всем крайности – чтобы до предела, до черты, до последних усилий.
– Сердце, сердце, – Одоевский, седовласый статный мужчина пятидесяти девяти лет, потер грудь. – Вроде мой пламенный мотор пока работает. На наш век хватит.
– Мне искренне хочется, чтобы твой век продлился подольше. Иначе у кого я буду консультироваться.
– Ты прагматик, Толенька. Нам, романтикам, с вами тяжело. Нет, чтобы сказать, как я тебе ценен в метафизическом плане. А ты – консультация. Упырь ты чекистский, – хмыкнул он.
– Ну да, ГУЛАГ Архипелаг. Сильно вас, интеллигентов, тряхнуло тогда.
– Я историк. Для меня все эти репрессии вполне вписываются в базовые теории власти и государства. Так что я не заламываю руки и к кровавому НКВД отношусь ровно. А тебя так вообще люблю как сына… Ну, так что надо-то?
– Пятый Ситок Тамаха Ан Тира. Говорит это тебе что-нибудь?
– Ничего не говорит, – подумав, покачал головой Одоевский. – Вообще никаких ассоциаций не вызывает. Не похоже ни на библейскую традицию, ни на мусульманскую или индуистскую. Скорее всего, выдумка фантастов. Ты же знаешь, с каким остервенением они окучивают историческую ниву, выдавая свои болезненные фантазии за науку.
Произнес он это с некоторой ноткой неуверенности, будто пытаясь поймать за хвост какую-то мысль.
– Николай Вениаминович, тебя что-то смущает? – напрямую спросил я.
– Что-то смущает, – согласился профессор. – Но что именно?
Я кивнул на турку для кофе – старую, медную, стоящую на электрической плитке:
– Чашку стимулятора?
Кофе настраивает профессора на нужный лад. И активизирует его бездонную память.
– Уговорил, чертяка, – Одоевский занялся приготовлением