…Наливалась румяной, розовела томно, вбирала вечер по минуточке кажинной час за часом, час за часом сибирская лепота и вместе с воздухом удивительным вдыхала и вдыхала красотищу эту Клава, купалась и млела в ней страдальчески-мило (Анатолий пока ничего не замечал – сам был во власти обаяния сказочного сих мест], с улыбкой уже не прежнею теплоалою, воспарённою, но с дрожащей… неверною… Нежно-горько губками вышёптывая страдание своё…
В бугристых, обвальных склонах, иссечённых, изъеденных сивинами, пробуравленных, но воедино-накрепко жилистыми корнями и связанных, причём, многие корнища те обнажены были после бурь страшенных; в зияющих, к вечеру мглистых, к тому же тенями длинными испещрённых выбоинах в скалах, глыбах, породах; в курумных нагромождениях… во многом ином что-то было надмирное, приваживающее… – но что? что?! Ирреальность бытия или, наоборот, сермяжная, посконная самодостаточность его? Кто ответ даст? Бог весть!.. Так или иначе, но скрозь суровость и внешнюю жёсткость величественных, былинных аки берегов проступало и утомление… Из монументальности абриса чёрточка за чёрточкой, штришок за штришком проглядывали почти человеческая тревога и нечеловеческая тоска…
Шло время. Новые отметины впечатывало окрест: трепетный кумач сменился кармином тяжёлым, а выше к зениту обнажился лиловатый неф с разбросанными по нему яркими-яркими сиренево-чёрными гроздьями перистых облачков; уже готов был проступить и первый звёздный эскиз – набросок, вехи наимерцающие Млечного бездорожья… Словно длань исполинская опрокинула один за другим несколько призрачных ковшов ночной акварели и та хлыном наводнила пейзажи небесные, земные, стёрла изображения, очертания… – и тебя, тебя выкрала, удалила от мира сего, человече, а куды вот потом дела, в какую пустынь отшельничью, в скит какой – не ведано, увы! да и не суть важно: разве от себя убежишь??
А время идёт… идёт…
По бровке невидимой взошла на свод вызвезданный Луна, оросила струями ясными таёжный материк, высокомерно эдак повела взорушком очим в сторону