жители – староверы да и вообще раскольники, от людей гонимые, изгойствующие, также – ссыльные по этапам, всё бывшие ссыльные, своё отвайкавшие, ну, и беглые, частью ненайденные, частью прощённые… Наверно, когдысь, лет двести, больше, назад, звон цепей-оков гремел в заброшенных дебрях чащобных нередко, оседал на одном и том же месте, где предстояло бедолагам и сроки мыкать, отбывая каторгу-наказание, и просто скрываться… выживать… звон гулкий пугал-разгонял тишину, всегда одинокую, нагоняющую тоску полозучую… Тое бряканье унылое, постылое разносил ветерок, разносила окрест судьбинушка, и разливалось оно вправо-влево по стремнинам игринок студёных, словно эхо стогласое боли народной, народного стона-проклятий… Из звуков скорбных, тяжких и народились приюты душам мытарским, навроде скитов особенных-отчих, возникли на голом месте; с годами же души оные, мёртвые? живые? корни пустили глубоко и, главное, узаконенно, благо поблизости городок рос-рос… Собственно, так и стали жить-поживать, не добра наживать предки Бугровых, Ефановых, Нароковых… Под общим небом, под единым Богом вкалывая от и до за ради детушек своих. Родовы подымали, увядали сами, промышляли семьями кто чем горазд, свободу выискивая-не находя, кабалу на кабалу сменившие, но при всём том непременно на лучшее надеясь и с гулькин нос счастьицу земному щедро и чисто радуясь, когда пёрышки жар-птицы случайной в руках натруженных оказывались. Нарадоваться не могли! Поколение за поколением… Русские, российские люди наши, редкостные, подзабытые – а зря! Наверно, оттого подзабытые, что мучительно, невыносимо бередить память человеческую горестными приметами, кои в названиях веслинок подобных навек осели-впечатались.
Стояла деревушка, стояла…
И – всё. Ничегошеньки не осталось почти, окромя нескольких мужиков, мальца, Толика Глазова, да пепелищ-развалин, хаоса, пустыря… Бугорочка с крестиком…
– Разомкните уста!..
Лопнула, изнутри разорвалась, напора чувств сдерживаемых не вынесла живая плотина человеческой отрешённости, терпимости. Выбросилось наружу сквозь отчаянье глухое, немоту панцирную, озлобленность волчью, выбросилось-выплеснулось из тесноты спираемой мужское страшное рыдание: всё, до последней детальки-штриха, точь-в-точь наперебой поведали они городским. И то, как Трофим Бугров с сыновьями во хвое-папоротнике Ивана Зарудного повстречали на стёжке-таёжке, и что дома у вдовы Глазовой хоронился-отлёживался потом Иван, и про дальнейшее – виселицу с дыбой наспеховой, поджоги-пожарища, Ступова, о драке с солдатами, когда открыли Бугровы пальбу из дома своего в подонков… главное же – о порке массовой взахлёб, навзрыд выговориться не могли. Да и как не сказать, как умолчать такое!
– Бурелому спасибочки, токмо зачема нам жить таперича-т, ась? Без семей-детей. Это ведь боженька на небе один, а человек один ну, никак не должон! Один хлеба не съест!
– Верно, Ипатушка! Правду гришь. И в раю жить тошно одному, а мы…
– Ничё-ё… помянем вот наших по-русски, по-человечески, болыно, да сшибёмся за