К. вполне сознательно ориентировался на «низкого» читателя. «Ныне любезные наши граждане, – говорит он в преуведомлении к „Ваньке-Каину“, – не только благородные, но средней и низкой степени люди, а особливо купечество весьма охотно в чтении всякого рода книг упражняется». Потребителями К. были купечество, мещанство, дворовые, грамотные крестьяне. Творческий путь К. – от документального авантюрного «Ваньки-Каина» к контаминации авантюр и мотивов волшебных рыцарских романов и «1001 ночи» в «Милорде Георге» и «Невидимке».
Вместе с лубочной, или, вернее, с долубочной, литературой и близкой к ней средне-буржуазной группой М. Чулкова романы К. противополагались придворной литературе, обслуживавшей узкую прослойку культурного дворянства. Позднее К. был прочно загнан в лубок, уже не имевший возможности конкурировать с высокой литературой, и его имя забывается историками литературы. Очень внимательно к Комарову в девяностых годах относился Лев Николаевич Толстой, изучал причины его успеха, считал его самым распространенным в России писателем и называл свои романы «Георгами».[1]
В. Г. Белинский. «Повесть о приключении английского милорда Георга» Матвея Комарова
«О милорд английской, о великий Георг! ощущаешь ли ты, с каким грустным, тоскливым и вместе отрадным чувством беру я в руки тебя, книга почтенная, хотя и безмысленная! В то время, когда я уже бойко читал по толкам, хотя еще и не умел писать, в то время, когда еще только начиналось мое литературное образование, когда я прочел и „Бову“, и „Еруслана“ гражданскою печатью, и „Повести и романы господина Волтера“, и „Зеркало добродетели“ с раскрашенными картинами[2], – скажи, не тебя ли жадно искал я, не к тебе ли тоскливо порывалась душа моя, пламенная ко всему благому и прекрасному?.. Помню тот день незабвенный, когда, достав тебя, уединился я далеко, кажется, в огороде, между грядками бобов и гороха, под открытым небом, в лесу пышных подсолнечников – этого роскошного украшения огородной природы, и там, в этом невозмущаемом уединении, быстро переворачивал твои толстые и жесткие страницы, всею душою удивляясь дивным приключениям, такою широкою кистию, так могуче и красно изложенным… Задумался я, погрузившись сердцем в какое-то сладостное мечтание. Передо мною носился образ твоей прекрасной, о Георг, маркграфини, которая наполнила меня таким нежным, трепетным чувством удивления к своей дивной красоте и женственному достоинству, что, мне кажется, не посмел бы дотронуться и до рукава ее богатого платья!.. А ты, неистовый Георг, ты не только решился остаться ночевать с нею в одной комнате, но даже и напечатлеть на ее устах преступный поцелуй, за что она, пришед в великую свирепость, не то надавала тебе пощечин, не то велела отодрать тебя плетьми на конюшне – не помню, право, а справляться некогда. И как любили тебя женщины, как навязывались они сами на тебя, о стократно счастливый милорд английской! И Елизабета, твоя обрученная, и маркграфиня, твоя возлюбленная, и королевна арагеская, и королевна гишпанская – сколько их, и все королевны!.. А ты, несчастный визирь турецкий, злополучный Марцимирис, помнишь ли ты, как сострадал я тебе, когда лукавый черт отбивал у тебя твою прекрасную жену, королевну сардинскую, Терезию? О, если бы попался тогда мне в руки этот дьяволенок, я бы показал ему, что ад-то не в аду, а у меня в руках!.. О, как я рад был, когда наконец наградилась ваша примерная верность, образцовые любовники, каких нет более в наш ветреный и, как уверяет какой-то журналист, в наш положительный, индустриальный, антипоэтический век[3], в который поэтому уже невозможны ни „Милорды английские“, ни „Аббаддонны“… О милорд! что ты со мною сделал? Ты так живо напомнил мне золотые годы моего детства, что я вижу их перед собою; железная современность исчезает из моего сознания; я снова становлюсь ребенком и вот уже с биющимся сердцем бегу по пыльным улицам моего родного городка, вот вхожу на двор родимого дома с тесовою кровлею, окруженный бревенчатым забором… Вот от ворот до крыльца трехугольный палисадник, с акациями, черемуховым деревом и купою розанов. Вот и огород, которому со двора служат оградою погреб и другие службы, с небольшими промежутками частокола, а с остальных трех сторон – плетень. Вот и маленькая баня при входе в огород, даже и среди белого дня пугавшая мое детское воображение своею таинственною пустотою… а вот, возле нее, и стог сена, на котором я часто воображал себя то Александром Македонским, то Ерусланом Лазаревичем… вот он и весь огород, со своими грядами, со своими подсолнечниками, которые через его плетень дружелюбно наклонили свои густые ветви. А в доме – там нет ни комнаты, ни места на чердаке, где бы я не читал или не мечтал, или позднее не сочинял. Постойте, я поведу вас. Но, милорд, что ты со мною сделал?.. Какая кому нужда до моего детства?.. Я мечтаю, а надо мною смеются – и всему этому виноват ты.» – и пр. и пр.
Вот и извольте всегда быть беспристрастным! Нет, нельзя быть беспристрастным: беспристрастие – добродетель сухая, мертвая, чиновническая! Вам смешон, нелеп, глуп «Милорд английской», а нашему доброму приятелю, из записок или рукописных «мемуаров» которого мы выписали вышеприведенное место (и решились на выписку, потому что