– Как Хаим отнесся? – не удержался от вопроса Морской. Дед Хаим – Ларисин дедушка и отец Двойры и Сони – был категорическим противником русификации имен. Когда весь мединститут ради облегчения дальнейшего продвижения по карьерной лестнице массово из Соломонов превращался в Санек, а из Элек в Ольг, Хаим своим дочерям даже думать о таком шаге запретил.
– Кто ж его поймет, – ответила Двойра-Вера. – По крайней мере ни разу не упрекнул и в письмах с той поры ни разу не назвал ни меня, ни себя по имени. Ему, я думаю, Соня все объяснила. Предчувствие у нее было, что мне в войну Двойрою оставаться никак нельзя.
– Хорошо, что никто из старых знакомых тут, в Харькове, тебя при немцах не выдал, – Морской обрадовался, что нашел повод похвалить сплоченность и взаимовыручку остававшихся в оккупации граждан.
– Да, – усмехнулась горько Двойра. – С соседями и коллегами повезло – одни выехали, другие вымерли. Никого из прежних знакомых не встречала. А кого встретила, когда сообразила, что надо все же идти трудоустраиваться, тот меня не узнал. Кривая, – она покрутила палкой в воздухе и тут же снова ловко на нее оперлась, – опухшая от голода… Мало что от прежней Двойры осталось, да, Морской?
Он непроизвольно вздрогнул. Конечно опухшая… Видя голодные отеки и их последствия на лицах чужих людей, Морской с легкостью мысленно ставил диагноз, но в первые минуты общения с Двойрой подумал какое-то нелепое «устала, постарела, выплакала все глаза»… Мозг попросту отказывался осознавать тот факт, что пока Морской в далеком тылу получал хоть какой-то, но все же паек, небольшие продуктовые презенты от госпиталей, куда возил с воодушевляющими выступлениями коллег по перу и обменивал, что мог, на восточные витаминные фрукты, его дочь и ее мать были на грани голодной смерти.
– А про какие новые связи Сонечки в дурдоме ты так красочно рассказывала? – решил