– По доброй ли воле вы вступаете в брак? – спросила Мария Тихоновна у Гаврилова и длинноногой красавицы.
– По доброй, – сказал Гаврилов.
– Ой, по доброй! – воскликнула красавица. – Вы не представляете, вы просто не представляете, как он это умеет!
Фраза осталась нерасшифрованной, хотя допускала разные толкования. Кто-то в задних рядах хихикнул. Стало уже так шумно, что хотелось скорее перейти или за свадебный стол, или в просторную церковь.
– Тогда я вас попрошу поставить свои подписи под этим документом, – попросила Мария Тихоновна, широко улыбаясь.
Гаврилов предоставил это право своей невесте.
Часы над головой Марии Тихоновны, занимавшие место сменявших друг дружку портретов разных государственных деятелей прошлого, пробили один раз.
И тут невеста Гаврилова натужно проговорила:
– Ах, мне дурно… Не надо…
И на глазах стала съеживаться, уменьшаться, но не так, как раньше, когда надувная девушка превращалась в мячик, а как-то более грустно и натуралистично – из нее словно и на самом деле выпускали воздух, оставляя лишь шкурку. А нет ничего более ничтожного и прискорбного, чем шкурка красивой девушки длиной в метр восемьдесят.
– Ты что, погоди! – закричал Гаврилов. – Да вы здесь все с ума посходили!
Минц рванулся, расталкивая зрителей, к девушке, продолжая снимать трагедию на пленку.
– Мама! – закричал Гаврилов. – Верни мне невесту. Я люблю ее!
Миша Стендаль, заподозрив неладное, вцепился в руку своей невесты и крикнул ей:
– Бежим отсюда!
– Куда бежать? – зарыдала невеста. – Мы с тобой жертвы низкой политики!
И она показала дрожащим пальчиком на вторую блондинку-невесту, которая покорно сложилась и превратилась в тряпочку с белыми волосами. Лишь ее туфли, купленные утром в Гусляре, да белое подвенечное платье, вытащенное из семейного шкафа, остались нетронутыми этим ужасным превращением.
Ноги бритого жениха подкосились, и он упал на колени перед своей суженой.
Этого и следовало ожидать, подумал Удалов. И почти наверняка Минц догадался о том, что все подарки из будущего – не более как фикция. «Они получили от нас то, что хотели, и не пожелали делиться с прошлым слишком передовыми для него технологиями. Явный исторический эгоизм, можно сказать, цинизм, столь свойственный любой цивилизации. Но почему я, с моим житейским и космическим опытом, при всем моем незаурядном уме так и не смог догадаться, что же надо от нас будущему? В чем беда нашего времени? Мы – время неопределенности. Мы не знаем, от чего избавились, и не знаем, к какому берегу пристать. Даже не исключено, что к берегу, от которого мы отплыли, нас тянет еще сильнее, чем в открытое бурное море. Мы и в будущее отправлялись, клюнув на привычное название – шоп-тур, это значит – можно прибарахлиться.