Радовалась Вера за младшего, но и тревожилась: а ну как совсем отобьется от дома. Но тревога эта исходила из самолюбия: вот ведь как, от матери-то родной… Однако тревога жила, тревога не уходила, и когда явилась мысль уехать из Курбатихи, Вера поделилась тревогой с мужем:
– Ой, Борис, мил-человек… заждалась, рассудить надо.
– И рассудим. Об чем только вот – не знаю, – шумно вздохнув, ответил Борис. Он только что пришел с работы, усталый и в сомнениях. Весь день из головы не выходил разговор с шуряком. Алексей давно уже и о чем угодно говорил так, что перечить ему было бы нелепо: и родной, и с житейским опытом, да и то не шутка – первый секретарь райкома комсомола. А тут как обушком по голове: «И что ты, Борис, нашел в этой Курбатихе – полсотни рублей в месяц? Да у нас вон девки после школы на «Автоприборе» по сто двадцать и в белых халатиках ходят. Продай ты свой дом, за эти же деньги и купишь в городе – живи городским, и мужикам твоим перспектива». Вроде бы пустые слова, а как соли на рану. Толком тогда ещё и не поговорили, а думка уже запала: бросить все – уехать. Вот и думал. Когда же с женой думами поделился, то и вовсе опешил: она точно всю жизнь только и ждала этого предложения – едем, хоть завтра. И не понял тогда Борис, что с сестрой Алексей всё уже давно обговорил.
– И что же ты молчишь? Или мужики что там натворили?
– Нет, бабья страда… Вот я об чем думаю: Ваня-то наш все с Ниной-мамой. А ну как прилепится – и не оторвешь… Оно и гоже ему. Только вот нечет: наш ребенок-то. А вырастет, за отца с матерью и почитать не станет. Не зря же говорят: не та мать, что родила, а та – что подняла.
Борис улыбнулся, вяло, снисходительно:
– А ты полно-ко, мать. Всю зиму малый дома жил. Да пусть рыскает… А потом, Вера, у нас-то их трое, а у нее – никого. Одной-то тяжко. – Борис замолчал, и вся боль и грусть душевная отразились на его лице – и лицо его на какое-то мгновение было прекрасным. – А я и вовсе не против, хоть как сына воспитывает. Скольких так-то воспитали: и одинокому утешение, и семье не урон. А под старость лет, глядишь, и Нина не останется бесприютной.
Вера заплакала. Она и сама обо всем этом не раз думала, и до слез бывало жаль Нину. И не диво ли, как рано они обрядили Нину в старые девы – до тридцати. Но так уж представлялось – печать одиночества была уже запечатлена.
– Ты что говоришь… И не говори так, она ведь родная, она ведь вместо дочери нам была. Экий ты – бесприютная.
– Или мы вечные! – Борис приобнял жену и легонько привлек к себе. – Пока мы живы – так все вместе. Но мы, чай, старшие, наперед в ящик-то сыграем.