Петербург возродился в Ленинграде, но Ленинград продолжал жить в нём, в его коммуналках, общежитиях и даже в пентхаусах.
Платон Фолтин привычно снял с гвоздика подзорную трубу и стал настраивать фокусное расстояние, чтобы увидеть Ульяну, тяжёлые тёмно-красные шторы и батистовые дымчатые занавески её спальни.
Но сначала в его обзор попала безумная старуха в калошах и драных чулках. Он узнал в ней соседку, обрусевшую литовку, профессорскую вдову. Она жила двумя этажами ниже. Она всегда по утрам кормила птиц хлебными крошками… Вся в чёрном, с белым платочком на шее, согнутая годами, она смеялась и болтала с воробушками. Утоляла разговором жажду общения… Птицы понимали её. Слетались к её ногам, едва она сходила в сквер…
Там внизу были ели и сосны… Скамейки, на которых спали бомжи и грелись старики, пережившие инфаркт или инсульт. Они смотрели прощальными глазами на суетный мир, который им предстояло вскоре покинуть… На птиц в сером небе…
Платон вглядывался в фасад дома, который высился по другую сторону сквера. Добротный, шестиэтажный, тёмно-коричневый – памятник сталинской эпохи. Квартиры там просторные, с высокими потолками, удобные для проживания.
Там поселилась Ульяна с тех пор, как они разошлись. Жила одна, с двумя кошками. Писала стихи, сценарии, тексты для оперетт и мюзиклов… Вела кружок поэтического творчества в интернате для детей, искалеченных полиомиелитом. Она верила, что стихи лечат не только душу. Она писала их, как древние заклинания. И учеников своих учила относиться к стихам с уважением и трепетом, как и подобает относиться к магическому действу…
Стихи предвидения, стихи озарения не часто приходят к нам, и неведомо, из каких глубин приходят они, и неведомо, почему к одним приходят, а другие ждут и никогда не дождутся.
Ей казалось, что больные дети ближе к пониманию смысла жизни, и она хотела поддержать их, помочь им выразить в стихах ощущения и мысли, недоступные нам, здоровым…
…Я хочу быть деревом! Большим здоровым деревом…
Платон запомнил эту строчку из стихов одного из двенадцати маленьких неизлечимо больных поэтов. Ульяна гордилась ими и любила их. А тот, что хотел стать деревом, напоминал ей мальчика, в которого она была влюблена в детстве…
Вот её окна. Платон видел их каждое утро…
Ульяна смотрела в его сторону. Она стояла в широком ярком кимоно, подаренном ей работницами подшефной фабрики во время Ашхабадского кинофестиваля. Она улыбалась ему, хотя не могла видеть его за неимением окуляров…
Обычно она щёлкала выключателем – два включения света. Это означало «Доброе утро!».
Уже много лет их день начинался с этой световой переписки.
И он в ответ – два щелчка выключателем.
«Доброе утро! Со мной всё в порядке. Не беспокойся. Хорошего дня».
Если ещё два сигнала – «Приходи! Приходи!».
Это началось, ещё когда не было мобильников. А потом вошло в привычку.
Они ждали условного сигнала…
…Платон вызвал на экран белую страничку и, когда она засветилась перед глазами, написал крупно: ПДРАКИ.
Заметил, что «А» не там стоит, где должно, что пропустил «О».
Он с детства писал торопливо, пропускал гласные, как будто застыл на церковнославянском письме.
Некстати вспомнил стихи Тредиаковского:
Елизавета, О!
Приехала в Царское Село!
Стихи несчастного придворного поэта прилипли к его черепной коробке изнутри ещё со студенческих времён и, как он ни старался выковырять их оттуда, не поддавались. Искрили, намекали на жалкую участь поэта в России, грозили коротким замыканием, не меньше, чем первый текст Гимна страны, написанный Михалковым и Регистаном в начале сороковых годов прошлого века и подправляемый при каждой смене власти.
Он задумался и написал первую фразу:
…Я был любимым ребёнком, и мне часто делали подарки.
Он всматривался в клавиатуру, отыскивая нужные буквы.
…Потом как-то незаметно я стал взрослым, но мне продолжали дарить различные вещи и безделушки в знак любви и просто так.
Он закрыл глаза.
…Подарков в моей жизни было много, очень много, но в памяти остались не все.
…Самым первым подарком был золотой крестик. Он пропал во время войны.
Потом – серебряная ложечка – на зубок. Она вся покрыта мелким орнаментом, как будто это и не ложечка вовсе, а лицо девочки, украшенное изысканной татуировкой…
Через лупу он рассмотрел рядом с пробой дату – 1887 год.
…Она старше меня. Сейчас ей больше сотни лет! Что делала она полстолетия, пока не стала моей? Кому принадлежала? Хочу представить этих людей и не могу. Моя мысль натыкается на серебряную дверцу и замирает.
Эта ложечка лежит у меня в столе.