Жанна запомнила его объятия, крепкие, но бережные. И сухость щеки, к щеке прижатой. Запах пудры и конского волоса, колючесть щетины и холод металла в руке.
– Это экю, – говорил Норман глубоким грудным голосом, позволяя дочери играть с монетой. – А вот луидор…
В его карманах всегда находились деньги, новые, блестящие, будто только-только отчеканенные, и старые, затертые, но все равно интересные. Помимо французских, были здесь и английские, испанские, итальянские, индийские… невообразимое множество монет.
По ним Жанна изучала мир.
Долго она его представляла именно так – монетами в жестких отцовских руках. Монеты пытались убежать, прятались в рукавах, чтобы обнаружиться в ухе Жанны. Или в ее волосах.
– Так вы избалуете девочку, – говорила матушка, которая относилась к этим играм с явным неодобрением. В отличие от отца, тяготевшего к серым и скучным цветам, будто бы выбранным нарочно, чтобы подчеркнуть общую неприметность этого человека, матушка благоволила к тонам ярким и нарядам пышным. Пахло от матушки всегда духами, и аромат их тоже был частью волшебства. В представлении дочери Луиза Мадлен была женщиной невероятной красоты, какой самой Жанне никогда не стать.
Больше всего в жизни Жанне хотелось матушку порадовать, а та, глядя на дочь, лишь вздыхала, повторяя раз за разом:
– Господи, чем тебя прогневило это несчастное дитя, если ты сотворил его настолько некрасивым?
Слыша это, Жанна огорчалась, ведь выходило, что она разочаровывает родителей, которые, вероятно, ждали, что дочь будет их достойна.
И сомнения, зароненные в душу Жанны, с каждым прожитым днем крепли, постепенно перерастая в уверенность, что Жанна – уродливое и недостойное любви создание. Эта уверенность порождала робость, которую Жанне-Антуанетте не удавалось преодолеть, несмотря на все усилия. Дети же, с которыми ей случалось играть, чуяли ее слабость, находя особое удовольствие в том, чтобы раз за разом в играх своих выставлять ее глупой, неумелой, а то и вовсе прогонять. Лишь врожденная сила духа не позволяла Жанне жаловаться или же плакать. Когда возникало подобное желание, Жанна-Антуанетта говорила себе так:
– Что сделают слезы? Ничего. Мой нос опухнет. И глаза станут красными. Я буду еще более уродлива, чем сейчас.
Если же обиды были вовсе непереносимы, Жанна скрывалась на чердаке дома, где и разрешала себе плакать, а после долго сидела, ожидая, когда пройдет предательская краснота. И единственным, кто обратил внимание на страдания Жанны, стал Норман. Однажды он поднялся