Представления о тюрьме в те годы я имел самые смутные и то, что на заборе я не заметил вышек охранников с автоматами, казалось бы, должно было меня успокаивать, но я ощущал измену и нервничал, доводя себя до психоза.
Я не мог понять за что, за какие преступления мне выпала такая честь – оказаться в зоне детского сада, ведь я искренно мнил себя не виновным.
Дабы выбраться из западни, я, как мог, пытался одними «междометиями» убедить папу в том, что произошла ошибка.
Я рыдал, бился в истерике головой о забор и причитал:
– Не хочу! Нет! Не надо! Зачем?!
Папа вёл себя достойно в то злополучное дождливое осеннее утро. Он рыдал вместе со мной, но поделать ничего не мог. Он был связан по рукам и ногам моей принадлежностью к лицам мужского пола.
Прикуривая одну папиросу от другой, он внушал мне:
– Сын! Будь мужчиной! Ё моё! Возьми себя в руки! Через 8 часов я вернусь и заберу тебя домой! Не плачь! В детском саду тебя ждут такие же ребятишки, как и ты. Вы там будете отдыхать, гулять и веселиться, петь песни и обретать навыки общения с подобными тебе мальчуганами. Начинается новая жизнь.
– Моё детство закончилось! – всхлипывая, с ужасом прошептал я и, потрясённый увиденным количеством окурков «Беломора», плавающих в луже вместе с оранжевыми кленовыми листьями, поддался на уговоры.
Папа бережно обнял меня, поцеловал и, зафиксировав свою левую руку на моём воротнике, а правой незаметно засунув себе под язык кусок валидола, толкнул плечом калитку и потащил меня, как манекен, по аллее мимо фонтана, туда – к песочнице, карусели и веранде, за клетчатыми сводами коей на меня зыркали сорок игриво-шаловливых глаз представителей заключённых младшей группы контингента и два больших глаза, строго улыбающейся воспитательницы.
Папа махнул мне шляпой на прощание и пошёл на работу, бросая пустую смятую пачку «Беломора» в вертикально наведённое чрево мортиры, попросту говоря в урну.
Воспитательница представила меня малышам, усадила на край лавки и, деликатно, дабы я мог спокойно изливаться слезами, села в стороне, спрашивая оживившихся моим появлением карапузов:
– Так на чём я остановилась?
– На «Красной Шапочке»! – звонко ответили они хором.
Я заплакал ещё сильнее, потому что не любил эту сказку, и зажал ладонями уши.
Но вдруг я почувствовал, как кто-то прижался ко мне, и мне стало тепло и уютно.
Я оглянулся и увидел девочку, расплывающуюся в моих зареванных глазах в какое-то радужное непосредственное впечатление «трёх тополей на Плющихе».
Казалось бы, я должен был тут же перестать плакать, как мужчина. Но я не мог остановиться. Мне было стыдно, и слёзы лились по моим щекам водопадом.
– Как тебя зовут? – не сразу услышал я и потому молчал.
– А меня зовут Света Петрова.
Я не буду останавливаться на том, что теперь каждое наше новое утро стало казаться нам с папой каким-то провалом памяти, некоей иллюстрацией одного и того же дежавю в чудом затормозившемся времени.
Каждый раз вечером, как ошпаренный, убегая из детского сада, я наивно думал, что всё! Моя миссия в нём завершена! Делать мне там решительно нечего! Я полностью искупил свою вину перед родиной!
И, каково же было моё удивление и разочарование, когда на следующее утро меня провожали туда опять.
И опять, целый час, растерянно стоя в задумчивости перед зелёными воротами детского сада, мой папа, отрешённо куря одну папиросу за другой, рассудительно пытался убедить меня, что я – мужчина, и это звание не даёт мне право вести себя, как рвущая на себе волосы баба.
Мне было четыре года. Я понимал, что что-то происходит. Я осознавал, каким уродом выгляжу в глазах окружающих меня девочек и мальчиков.
С постоянно воспалёнными от слёз глазами, я не в силах был смириться с тем, что моё детство закончилось.
Я не знал технологии, у меня не было инструкции правильного поведения применения необходимости вставать на ноги, завоевывать авторитет и льстить воспитательнице, говоря ей, как некоторые из моих сверстников: «Вы – моя вторая мама!», чтобы вот таким незатейливым способом страховки, гарантировать её снисходительность в случае какого-нибудь проступка с их стороны.
Честно признаться, я не мог себе представить, как я подхожу к воспитательнице, целую её, обнимаю и шепчу ей, нежно к ней прижавшись:
– Марфа Ильинична! Вы моя вторая мама!
Бред же!
Я, насупившись, взирал на этот процветающий лакейский маскарад и хотел домой.
Но это было позднее.
А сейчас, в ежедневном, как в кошмарном сне, одном и том же утре я переступал, икая, порог калитки и шёл к детям.
Тоска и на восемь часов беспросветная тягость существования вселялась в меня, как вселяется, набиваясь под завязку, ломая окна и двери, толпа пассажиров в сильно опоздавшую электричку.
Как