– Я же знаю, что ты там! – крикнула она.
Я неподвижно лежала под одеялом, отказываясь пошевельнуться.
– Я принесла завтрак! – сменила тактику Эмма.
Она возвысила голос к концу фразы и слово «завтрак» практически пропела. Сестра знала, что зашла с козырей, и не просто с козырей, а с козырного туза, и знала, что я тоже это знаю.
По будням моя обычная утренняя еда – это миска с хлопьями. Как правило, я выбирала овсяные хлопья, которые на вид и вкус напоминали переработанный картон, размоченный в густом жирном молоке, по консистенции больше похожем на сливки. Как ни забавно, на вкус оно было менее сладкое, нежели его обезжиренная альтернатива. Впервые я попробовала его несколькими годами ранее, сразу же после гибели моего мужа, когда полностью отказалась от сладкого, пытаясь стать как можно тоньше, уменьшиться в размерах до самого доступного человеческому существу минимума. Это было ошибкой. Потому что никакие, пусть даже самые пустяковые, решения, принятые вследствие огромной потери, не могут быть разумными. Поэтому другие компромиссы – бурый рис, брауни из свеклы, отказ от фруктовых соков – были очень скоро позабыты.
Но по выходным мне всегда хотелось чего-нибудь сладенького.
– Чувствуешь запах круассанов? – продолжала искушать меня Эмма. – Свеженькие, только что из булочной. Объедение!
Она умолкла, прислушиваясь к тому, что делается за моей дверью. Я представила, как она стоит на вытертом серо-бежевом ковролине, под ярко-желтой лампой и переминается с ноги на ногу, теряя терпение и злясь на то, что ее игнорируют.
– Давай уже, Джейн! – закричала она. – Я не могу стоять у тебя под дверью весь день!
Я медленно уселась и, свесив ноги с кровати, сунула их в тапочки. Я любила сестру – правда, любила! – но с пониманием чужих границ у нее всегда было туго. Она не видела ничего ненормального в том, чтобы без предупреждения заявиться с утра пораньше и ломиться в квартиру, барабаня в дверь и крича, чтобы я ее впустила. Потому что мы с ней всю жизнь были в одной лодке и вместе справлялись со всеми тяготами, невзгодами и повседневными мелочами.
Впрочем, это не совсем точно. Вернее было бы сказать, что я постоянно тянула на буксире ее лодку. Я была для Эммы жилеткой, в которую она плакалась. Я была ухом, которое выслушивало ее признания, плечом, на которое она опиралась, рукой, за которую она держалась. Она изливала на меня все свои горести, пока ей не становилось легче. А дальше я несла и нянчила ее страхи вместо нее.
Так было всегда. Я страдала от недостатка родительской любви, а она, наоборот, от избытка, и, возможно, я удивлю тебя, если скажу, что и то и другое одинаково невыносимо. Ей, задыхавшейся в роли любимицы, было отчаянно необходимо личное пространство. И я стала ее союзницей, ее надежной гаванью.
Она нуждалась во мне. Тогда я не догадывалась, что и сама в ней нуждаюсь.
– Давай там, шевели уже ногами, а? – закричала она снова. – Я что, по-твоему,