– Привет, Бабушкин. Ты как?
– Женат. Писатель. Ты?
– Привяжи себе два кирпича и попробуй уснуть.
– Что?
– Больно бегать. Больно прыгать. Невозможно спать. Лямки лифчика убивают.
Год за годом грудь росла, у всех росла, а у Дорогиной быстрее. Девчонки в туалете врали про любовь, курили над разбитым унитазом, хохотали по-взрослому. Но без неё. Она была другой породы. К тому же у неё любовь уже была, один перспективный мальчик увёл её за гараж, разрисованный свастиками, потрогал под футболкой, кончил в землю и уехал с родителями качать газ куда-то невыносимо далеко.
– Писатель? Правда? Что пишешь?
– Тебя. Я давно собирался.
– Да. Ну слушай. На такое трудно найти одежду. В наших магазинах всё на пожилых коров. Чехлы для танка, прощай, молодость.
– Ещё.
– Смотрят в метро. Но это мелочь. Тут другое. Трудно… в пространстве.
– Внутренние ощущения от себя не совпадают с внешними?
– Хорошо сказал.
А я всегда хорошо говорил. Я уже в школе решил быть писателем. Но думал только о грудях. Мы были голодные и гнилые, нас мерила медсестра: рост, вес, клетка. Было важно, как экзамен. Даже парни надували грудь, хвастались объёмом. Я шёл последним и подглядел в журнале, сколько там у девчонок в сантиметрах. До сих пор помню те цифры. У Дорогиной уже тогда была трёхзначная.
– Вот ещё запиши: время. Мне хотелось маленькую, лёгкую, каменную, неподвижную грудь. Чтобы навсегда. Чтобы не предала, не изменилась. А моя сегодня ближе к земле, чем вчера. Время, Бабушкин. Время!
Что-то где-то с кем-то, бесплодные пьянки о жизни и много хреновой работы, и как-то разом пролетело много лет, и внезапно взрослая Дорогина встретила мальчика Даню, который был заика, потому что воевал. Они сели в кафе, и каждый спрятался за пивом.
– Расскажи о войне.
– Там небо высокое. Говорят по-другому. Зима поздно. А ещё там везде конопля растёт. Мы там дули неделями. От этого з-з-забываешь слова. Вот я держу нож. И не п-помню, как называется.
– Ты убивал людей?
– И не помню, как называется. Однажды принесли парня без рук, без ног и без г-г-г-г.
– Можешь потрогать мои сиськи.
– Спасибо.
Тот, кто улыбается мёртвым и живым, придумал, что живые врозь несчастны, а мёртвым ок. Даня и Дина стали снимать квартиру. Даня был задуман шаром, раздобрел в тепле, глаза заплыли и сочились нежностью. На тысячи километров стояла весна, и однажды утром голая Дина глядела в зеркало на самые большие сиськи в городе.
– Давай взвесим их.
– Не надо. Я люблю тебя всю.
– Встану на весы, а их положу тебе на ладони. Потом встану на весы целиком. Потом вычтем.
– Н-н-не надо.
– Почему?
– Тебе трудно. Не смотрят в глаза. П-п-похотливо трогают в троллейбусе. Я правильно сказал? П-похотливо. Ты такая умная и грустная, а всем нужны только они.
– Дурак. Дурак ты с толстыми руками.
Тот,