Я положил ложку.
– Спасибо.
Мать погладила меня по голове и улыбнулась:
– Болит?
– Нет, все прошло.
– Вот и ладно. Теперь чаю, да?
Да, теперь чаю и понять, почему Жир это сделал. Вернее, за что. За унижение? Так ему не привыкать – Хрящ их, как котят, топит. Может, раньше пересекались? Не похоже, я бы помнил. Тогда почему? Ответа не было, и я сердился на себя и дул на чай так сильно, что он выплескивался на стол.
– Тише, мальчик, тише. – Мать встала за тряпкой, и край ее передника коснулся моего рукава. – Дождь будет. Промокнет Сомова.
– Какая Сомова?
– Помнишь, в том году платье палевое шила? С таким воротником? – Она провела исколотым пальцем вдоль ключицы, и я вспомнил. Вспомнил Сомову в легких туфлях на босу ногу, нитку жемчуга на шее и шепот: «Иди сюда». Вспомнил платье цвета пустыни, мягкое, горячее, душное, и как путался в его складках и хотел пить, и как бежал домой, чтобы зарыться в материн подол и разбить на осколки пустынные миражи.
Осколки. Все-таки Жир или нет? И если Жир, то зачем? Доказательств – ноль, и предъявить мне нечего. Цапаться с Хрящом за просто так – себе дороже. Можно, конечно, найти Жира и отлупить без объяснений. Но это опять – Хрящ, с которым без объяснений уже не выйдет.
И я решил подождать. Месяц, два, сколько будет нужно. Отомстить-то никогда не поздно, главное, понять, за что, кому и как.
– Пойдем, – мать потянула меня за ухо, – хорошее покажу.
В комнате горел торшер, неровно выкраивая из темноты машинку, ворох цветных лоскутов и старую коробку с пуговицами. Когда-то я любил рыться в этой коробке, погружая руки по самое запястье в шелестящее нутро. Раскладывал черное к черному, круглое к круглому, прятал по карманам, терял, но матери не признавался. А она не замечала, или замечала и ничего не говорила, потому что не хотела мне мешать. Но теперь – всё, теперь только ткани, чужие, временные, теряющие форму, уходящие в никуда. Смятые, вскрытые ножницами, пробитые строчками, но до этого – мои.
Скрипнула дверца шкафа, мать вынула на свет тяжелый сверток. Я не сдержался и надорвал бумагу. Из щели плеснуло изумрудным – бархат, плотный, мягкий и совсем теплый, как живой.
– Нравится? – шепнула мать, и я так же шепотом ответил:
– Да.
Мы еще постояли над развернутой тканью, а потом зазвонило – резко, как ударило. Мать дернулась, суетливо поправила платье и толкнула меня в плечо – уходи. Сомова явилась снимать мерки.
Дверь я прикрыл неплотно, хотелось посмотреть, какая стала Сомова теперь. Сначала они пили чай, говорили о зреющем дожде, ценах и Сомовском муже, который вот-вот вернется из-за границы. Но вскоре мать достала метр, а Сомова начала раздеваться. Я припал к щели, вцепился в дверную ручку, и дыхание мое стало