– Игорь. – Белобрысый протянул мне руку как чужому.
– Ты чего, Игорек? – Ванька снова заиграл ямочками. – Это же Зяблик, помнишь его, дурила? Мы же в садик вместе ходили!
– Не помню, – холодно ответил Игорек. Пальцы у него были липкими.
Вообще-то я его понимал. Забыть меня – лучшее, что он мог сделать. Я ведь его забыл и еще раз забуду, как только он выйдет за эту стеклянную дверь.
– Вы еще цапались вечно, – веселился Ванька, – помните?
– Ага, – сказал я, – привет, белобрысый. Коленочки не болят?
Как-то он здорово меня подставил, нарочно, за что получил с налета, после чего добрых полчаса отстоял на коленях. В туалете круглосуточной группы, на кафельном полу. Ныл, размазывал сопли, но стоял. Деваться ему было некуда.
– Пойдем, Ваня. – Белобрысый дернул плечом, и Ванька вдруг сдулся, даже щечки опустились. – А ты… ты… – он сжал кулаки, – постригись, ходишь как баба.
Я посмеялся его глупости, и они ушли. Один – задрав подбородок, второй сутулясь и немного косолапя. У выхода второй обернулся и помахал мне рукой. Хороший был пацан, но совсем, совсем ненужный.
Там, вовне, солнце еще проливалось в бурые лужи, но в Берлоге влажно и тяжело дышали сумерки. Сырел матрас, от него пахло прошлогодней соломой и спитым чаем. Сентябрь только начинался, и вечерами здесь было вполне терпимо. Печку я пока не растапливал, но ватное одеяло уже стащил с верхней полки. Серое с красными прожилками, оно холмиком лежало у меня в ногах. Я не устал, был легкий, но какой-то маетный, с камнями и ватой внизу живота. Хотелось валяться, глядя в подкопченный потолок, и в то же время – бежать, бежать без оглядки. Только я не знал, куда и зачем, и ждал чего-то, как брошенный пес, и боролся с чем-то вязким внутри меня.
Последний луч лизнул мою руку и пропал. В Берлоге почти стемнело. Я поднялся, допил молоко – оно было сладким, будто с сахаром – и вышел на холодное крыльцо. Дышалось легко, как бывает только осенью, слабенький закат подкрашивал небо. Тянуло спринтерски рвануть, петлять между сараями, кричать. И я рванул, но молча, чтобы никто не узнал, что я живу, что я есть и что мне хорошо.
Двор, куда выходили наши окна, к вечеру становился обитаемым. Наползали полуживые хмыри, старые и не очень, взбирались на обломки скамеек, пили дешевое пиво. Дуньев из шестой резался с мужиками в карты. На просмасленной кальке лежали обрезки жирной колбасы, Дуньев закидывал их в рот и вытирал руки о чьи-то простыни, сохнущие на веревке. Под чахлой акацией Санек окучивал баб, вечно пьяных, хриплых, шумных и все время разных.
Нынешняя баба казалась не вполне пропащей. Тонкие запястья, не пережженные волосы, скромный костюмчик в клетку. Санек целовал ее, а она крепко держалась за лацканы Санькового пиджака и вскрикивала раненой птицей. Смотреть на них было приятно, и я смотрел, но потом Санек показал мне кукиш. Вот еще, скромник нашелся. Я хмыкнул,