Вечером, лежа на своей подстилке в самом сыром углу ночлежки, он в сотый раз мучительно думал о том, кто же он такой. Это уже стало навязчивой идеей. Временами ему казалось, что еще чуть-чуть – и он вспомнит что-то очень важное, может быть даже все, но это ощущение проходило, и он оставался наедине с тем обрубком человека, которым стал.
Мимо, ругаясь сквозь зубы, протопали три «ночных богомола», как в ночлежке звали громил, промышлявших тем, что грабили подгулявших завсегдатаев припортовых баров. Один из них бросил в его сторону брезгливый взгляд и поморщился. Убогий этого не заметил, но инстинктивно поежился и судорожным движением поглубже зарылся в кучу грязных, вонючих тряпок, будто стараясь спрятаться от своих мучительных мыслей. Он уже привык к этой вони, но где-то в глубине подсознания сохранилось ощущение того, что тот, кем он был раньше, вряд ли бы стал терпеть подобную вонь даже в течение минуты. И это воспоминание – скорее даже намек на его прежнее «Я», случайно пробившийся сквозь стену, которая отделяла его от собственного прошлого, – согревало душу Убогого сильнее, чем лишняя ложка мучной болтушки. Но сейчас он был совершенно другим человеком, и этот человек был даже рад этой вони, потому что благодаря ей он мог быть спокоен, зная, что на тряпки, служившие ему одеждой и постелью, никто не покусится.
Из темноты показалась грузная фигура Грязного Буча. Тот до сих пор не мог простить себе, что приволок в ночлежку «этого урода». Убогий вжался в стену и подгреб тряпки ближе к себе, но на этот раз Буч прошел мимо, едва удостоив его взглядом. Когда его громоздкая фигура исчезла за углом, Убогий облегченно вздохнул. За последние два месяца он научился многому из того, что крысы знают от рождения. А также чего можно ожидать от человека, который считает тебя намного ниже себя и абсолютно уверен в собственной безнаказанности. Знать это было жизненно необходимо. Главное же из всего, что он успел понять за последние недели, было следующее: его первейшая забота – выжить, ни о чем другом он не должен даже думать. Все, что выходит за этот четко очерченный круг, любая мысль и переживание – в его положении непозволительная роскошь.
Мамаша Джонс подняла его на рассвете. Выглядел этот подъем довольно бесцеремонно. Убогий проснулся от чувствительной затрещины, и, пока он ошеломленно хлопал глазами, мамаша Джонс сунула ему в руки миску овсянки, скупо приправленной настоящим маслом, и добродушно пробормотала:
– Ешь, страдалец.
Убогий, несколько ошарашенный