– "Да возвеличится и воссвятится великое Имя Его", в продолговатом окне, покрытом льдом, край стекла под самой аркой неожиданно чист, и в нем краешек такого голубого, такого забытого неба, что больно щемит в груди; в перерыве между молитвами старики опять кашляют, переступают ногами, тихо говорят опять же о мудром "фетере Иоселе"[2], который, подумать только, совсем недавно, в декабре, поддержал в ООН раздел Палестины, часть евреям, часть арабам; для меня Палестина, как обратная сторона луны, слабое дуновение лермонтовской строки при перелистывании книги, мелькнувшее "веткой Палестины", песенка бабушки, очень уж приземленная для ее тонкого почти ангельского голоса: "Мы поедем в Палестину, там дадут нам десятину…", нечто палево-перламутровое, подобное Палеху, но никоим образом не вяжущееся с нежным плачем кантора, когда он выпевает слова "Бней Исраэль" и "Иерушалаим".
Неделю назад в наше привычно-тихое шевеление, называемое жизнью в этих покосившихся комнатках с потолочными балками, с которых падают ошметки известки, внезапно и непомерно мощно ворвалась лавина речей, хоров, оркестров, стихов, постановок, и все это изливалось из такой небольшой деревянной коробочки с матерчатым экраном, все это обрушилось на меня в первый день, я не уснул до окончания передач и проснулся с их началом, но уже на второй-третий день это "В начале…"[3] значительно потускнело, голоса стали привычны, как потрескивание льда на окнах, только тонкие ручейки музыки среди смерзшихся снегов и общего заледенения странно питали душу голодного мальчика, сливаясь с канторским пением и говоря о ином, высоком и солнечном мире, до которого удастся добраться, если мы переживем этот ледниковый мрак и не умрем с голода.
От похлебки идет пар. Единственное, чем бабушка и мама могут угостить меня в мой день рождения, это рассказами об этом дне. Первом. Был сильный мороз. Мгла клубилась над поверхностью заледеневших вод, говорили, Днестр местами промерз до дна; в доме, в этом самом, было натоплено, как в парной. За стенами вьюга и снег, ледяная гибель, и сквозь эту заледенелую жизнь, как жарким дыханием прогревают глазок в заиндевевшем колодце окна, тонкими ручейками, то пересекаясь, то продолжая друг друга, текут голоса мамы и бабушки, мамин более высокий, певучий в разговоре, бабушкин деловитый, на идиш, совсем иной, чем в пении, когда его щемящая душу нежность изливается с такой беззащитной доверчивостью, что слезы навертываются на глаза. Особенно потрясает наивностью и чистотой, какой-то запредельной и одновременно чересчур земной, песенка, распеваемая ею в день Отпущения грехов…
Аби олы нэшомкалэх хосмын зэх ынтер,
Лейгт