Дома, как птица в клетке, которая уже не может передвигаться на слабых своих ногах, летает от окна к окну, ожидая нашего возвращения, бабушка. Она смотрит телевизор, поет ангельские свои песенки, в свои девяносто три года без очков вдевает нитку в иголку и просит меня, чтоб я об этом никому не рассказывал, а однажды задает вопрос, вошедший в мифические анналы нашей семьи: "Ду вэст нит лахн фун мир, нейн? Зуг мир: мир зэйен зей; зей зэйен унз?"[12] Однажды она, зацепившись за ковер, падает, ломает шейку бедра. Везу ее на "скорой", потом посещаю в больнице, тревога гложет меня, и бабушка, которой один глупый врач с непререкаемым самодовольством специалиста велел поставить гипс (от него позже начнется гангрена, сведшая ее в могилу) утешает меня: "Нэм зих ныт азой цу дэм арцн"[13] Это главный принцип ее жизни. Только для меня у нее была припасена другая сентенция: "Золст манэ бейнер ыберлейбн"[14].
Похоронили ее на еврейском кладбище, на кишиневской Скулянке. И однажды, неожиданно, прервав работу, пойду пешком, через Ботанический сад, через старое кладбище с мавританской развалившейся часовенкой, в которой в давние времена, как и подобает, обмывали и отпевали умерших, зашив их по древнему обычаю, в тахрихим[15], доберусь до бабушкиной могилы, над которой уже стоит памятник, и долго буду сидеть, сливаясь памятью с ее высокой и чистой душой, я, переживший ее кости…
А в семидесятом у нас рождается дочь, которой на этих днях исполнилось семь лет, и она смотрит в окно вагона на быстро сгущающиеся сумерки, на огни станции Фастов, проплывающие мимо нас.
3
На киевский вокзал прибываем после полуночи. Полусонные, заблаговременно будим детей. Сама пересадка на поезд в сторону Чопа кажется обрывком сна: вокзал – воронка шума, круговращения толп, шарканья по асфальту перронов, подземных переходов, воздушных мостов, поездов, расползающихся, как застежки-"молнии" на бетонном бушлате вокзала, – беззвучен и пуст, небо черно и беззвездно; нагло-панибратские грузчики привычны уже к этому, как раньше казалось, явлению не от мира сего: каждую ночь в неурочный час, словно бы с полотен Шагала, возникают высоко над рельсами бледные с лунатическим блеском в глазах, евреи, которых потоком несет в Израиль, падают с высоты чемоданы, раскинув руки, парят, как ангелочки, спящие в полете дети, которых отцы перебрасывают в руки матерей, гуськом, друг за другом, спускаются старики и старухи, и все ползут с какими-то узелками в полоску, то ли талесами, то ли завернутыми в платок остатками семейного серебра, бередя в дальних клетках памяти у пожилых грузчиков обрывочные видения шествий за город, в овраг за еврейским кладбищем; время для пересадки в обрез, следует выжать из евреев как можно больше: в летучем состоянии, между сном и явью, когда ни позади, ни впереди нет пристанища, с деньгами расстаются легко; идем за металлической тележкой, уныло стонущей во тьме, подобно недобрым ночным птицам; наскоро забиваемся в